Это цитата сообщения
Anna_Livia Оригинальное сообщениеПетер Хандке. Нет желаний - нет счастья (IV).
часть 1
часть 2
часть 3
Она каждый раз ошибалась в своих расчетах, ведь дома спасительные уловки мелких буржуа не имели силы, ибо условия жизни -- однокомнатная квартира, заботы единственно о хлебе насущном, взаимоотношения со СПУТНИКОМ ЖИЗНИ, которые ограничивались непроизвольной мимикой, невольным жестом и стесненной половой жизнью, -- были еще даже предбуржуазными. Нужно было обязательно уйти из дома, чтобы хоть немножко попользоваться жизнью. Вне дома она выступала победителем, дома -- слабейшей половиной, вечным побежденным! Какая уж это жизнь!
Сколько бы она ни рассказывала впоследствии об этом периоде -- а она испытывала потребность о нем рассказывать, -- она содрогалась от отвращения и расстройства, но так робко, что ни того ни другого избыть была не в силах, скорее уж, вновь с ужасом их переживала.
Мои детские воспоминания: мать несуразно всхлипывает в уборной, сморкается, выскакивает с красными как у кролика глазами. Она жила; пыталась стать чем-то; не стала.
(Разумеется, все, что бывает написано об определенном человеке, выглядит не слишком-то определенно; но вряд ли обобщения, подчеркнуто ориентированные на мать, которая могла бы быть не имеющей себе равных героиней единственной в своем роде истории, могут интересовать кого-либо, кроме меня, -- простое же изложение причудливой биографии с неожиданным концом означало бы недооценку читателя.
Подобные абстрактные обобщения опасны тем, что имеют склонность обретать самостоятельность. И тогда они словно отрываются от личности, которая их породила, -- остается цепная реакция слов и оборотов, будто мелькающие сновидения, литературный канон, когда жизнь индивидуума служит только поводом к сочинительству. Две эти опасности, с одной стороны, простой рассказ, с другой -- безболезненное растворение личности в лавине поэтических слов, замедляют мою работу, ибо я боюсь, что каждая последующая фраза выбьет меня из душевного равновесия. Это положение относится к любому литературному труду, особенно же к моему случаю, когда факты ошеломляют сами по себе и вряд ли нужно что-нибудь выдумывать.
Поэтому вначале я основывался на фактах и подыскивал особую лексику для их выражения, но вскоре заметил, что в поисках лексики отдаляюсь от фактов. Тогда я решил, что буду исходить из имеющихся в моем распоряжении слов, из общечеловеческого словарного запаса, а не из фактов, и начал отбирать такие события из жизни моей матери, которые предусматривались бы этим лексическим запасом, ибо только с помощью общеупотребительного, а не подысканного языка можно было среди незначительных жизненных фактов найти вопиющие, что требовали бы опубликования.
Я просматриваю общеупотребительный лексический запас, который используется при написании биографии любой женщины, помня о своеобразии жизни матери; из соответствий и противоречий складывается при этом моя работа. Главное, что я не употребляю явных цитат; фразы, если даже они выглядят цитатами, должны все время напоминать, что они говорят о человеке своеобразном, для меня во всяком случае, и, только если они помогут мне решительно и бережно удержать в центре внимания мой личный повод для писания, я сочту их пригодными.
Другая особенность этого рассказа: я не отдаляюсь, как обычно случается, с каждой новой фразой все дальше и дальше от внутреннего мира своих персонажей, чтобы в конце, свободно вздохнув, будучи в торжественном и радостном настроении, взглянуть на них со стороны, как на каких-то насекомых, сунутых наконец-то в коробочку, а пытаюсь, оставаясь неизменно серьезным, воссоздать с помощью слова образ человека, которого не в состоянии выразить полностью одной какой-то фразой, так что мне приходится начинать все снова и снова, но я все же не добиваюсь обычного, необходимого для писателя беспристрастного взгляда.
Обычно я начинаю писать, отталкиваясь от собственного "я" и собственных чувствований, но в процессе работы постепенно освобождаюсь от них и в конце концов отказываюсь, как от вспомогательного материала и расхожего товара; но на этот раз, поскольку я всего лишь Описывающий и не могу взять на себя также роль Описываемого, взгляд со стороны мне не удается. Взглянуть со стороны я могу лишь на себя самого, а мою мать мне то удается, то не удается, как обычно и себя самого, изобразить окрыленной, парящей, создать из нее этакий безмятежный литературный образ. Ее в коробочку не сунуть, ее никак не ухватишь, слова точно проваливаются куда-то в темноту и потом валяются как попало на бумаге.
"Нечто несказанное" -- часто читаешь в рассказах, или "Нечто неописуемое", что я большей частью считаю пустыми отговорками; но история матери действительно имеет дело с чем-то поистине невыразимым, с мгновениями безмолвного ужаса. Она повествует о минутах, когда от ужаса происходит сдвиг в сознании; о вспышках страха, столь кратких, что рассказать о них никогда не успеваешь; о видениях столь ужасных, что их физически ощущаешь словно червей, копошащихся в собственном сознании. От всего этого прерывается дыхание, ты цепенеешь, и вот -- "ледяной озноб пробежал по спине, волосы встали дыбом"... Опять и опять жуткая ситуация из сказок о привидениях, жуткая ситуация в простом повороте водопроводного крана, который ты спешишь закрыть, и такая же жуткая ситуация вечером на улице, когда ты идешь с бутылкой пива в руке, да, всего-навсего отдельная ситуация, а не история с концовкой, как можно ожидать, более или менее утешительной.
Только творческая фантазия на какое-то короткое время проясняет историю матери благодаря этой фантазии чувства матери словно материализуются, и я воспринимаю их, будто я ее двойник и мои чувства совпадают с ее чувствами; но это лишь мгновения, о которых я уже говорил, когда острая потребность высказаться совпадает с полной утерей дара речи. А потому упорядоченность обыкновенной биографической схемы симулируют, когда пишут: "прежде -- впоследствии ", "потому что -- хотя", "жила -- пыталась -- не стала" -- и надеются тем самым одолеть свой благостный ужас. В этом, быть может, и заключена необычность моей истории.)
В начале лета 1948 года мать с мужем и двумя детьми -- годовалая девочка лежала в хозяйственной сумке -- без документов ушли из Восточного сектора. Они тайно, оба раза на рассвете, пересекли две границы, один раз их окликнул русский часовой, но пропуском им послужил ответ матери по-словенски; для ребенка с тех пор рассвет, шепот и опасность слились в триаду. Радостное волнение охватило мать, когда они ехали по Австрии; и опять она поселилась в родном доме, где ей и ее семье выделили две комнатенки. Мужа взял старшим рабочим брат матери -- плотник, а сама она вновь стала неотъемлемой частью семейной общности.
Совсем иначе, чем в городе, гордилась она тем, что у нее есть дети, и она охотно выходила с ними на люди. Она никому не разрешала делать себе замечания. Раньше она лишь изредка огрызалась, теперь же сама первая всех высмеивала. Она могла так человека высмеять, что тот тут же язык прикусит. И прежде всего она так зло высмеивала мужа всякий раз, когда он начинал расписывать свои обширные планы, что он тут же умолкал, тупо уставившись в окно. Правда, на другой день он все начинал сначала. (В насмешливых интонациях матери оживают прежние времена!) Она и детей перебивала, когда они чего-нибудь просили, вышучивала их; смешно ведь было всерьез просить о чем-нибудь. Между делом она родила третьего ребенка.
Она опять заговорила на местном диалекте, но словно бы забавляясь: ведь она была женщиной, ПОБЫВАВШЕЙ ЗА ГРАНИЦЕЙ. Почти все ее прежние подруги к тому времени тоже вернулись в родные места, в город и за границу они уезжали ненадолго. Дружба в условиях той жизни, когда все сосредотачивались в основном на хозяйстве и заботах о хлебе насущном, означала в лучшем случае, что люди знали друг друга, а не то, что доверяли друг другу. И без того было ясно, что всех одолевают одни и те же заботы -- все различие было лишь в том, что одни относились к ним легко, другие -- слишком серьезно, все зависело от темперамента.
Те люди этого слоя населения, у кого не было никаких забот, делались чудаковатыми, чокнутыми. Пьяные делались не болтливее, а еще молчаливее, иной раз буянили или бурно радовались, но потом снова замыкались в себе, а в час закрытия пивных внезапно начинали загадочно всхлипывать и обнимать или лупить кого попало.
Рассказывать о себе было нечего, даже в церкви во время пасхальной исповеди, когда хотя бы раз в год можно было поговорить о себе, люди бормотали только избитые места из Катехизиса, в которых индивидуальное Я представлялось человеку поистине более чуждым, чем что-нибудь с луны. Если кто-то заговаривал о себе, а не рассказывал какой-нибудь забавный анекдот, говорили, что он странный. Личная судьба, если она вообще когда-то представляла собой нечто странное, теперь бывала странной разве что в мечтах, она обезличивалась и хирела под натиском церковных обрядов, народных обычаев и добрых нравов, так что от индивидов вряд ли оставалось что-либо человеческое; ведь и само слово "индивид" они знали только как ругательство.
Молитвы -- одна за другой -- горестные; молитвы, воздающие хвалу; праздник урожая, референдум, белый танец, брудершафт, первоапрельская шутка, бодрствование у гроба, новогодний поцелуй -- в таких формах проявлялось личное горе, потребность общения, предприимчивость, ощущение своей неповторимости, тяга к странствиям, половой инстинкт и вообще всякая игра ума в безумном мире, в котором перепутались все роли, а потому у человека и не возникало никаких трудностей.
Жить неорганизованно -- выйти погулять в рабочий день, влюбиться второй раз, одной выпить рюмку водки в кафе -- уже само по себе значило заниматься Бог знает чем; "неорганизованно" позволялось разве что подпевать в хоре или приглашать друг друга на танец. Обманом лишенный собственной биографии и собственных чувств человек начинал со временем "дичиться", как называют это состояние у домашних животных, например у лошадей: испытывал робость, едва-едва разговаривал или же постепенно мешался в уме и везде скандалил, Упомянутые выше обряды и обычаи призваны были утешать человека. Утешение -- оно не поддерживало человека, скорее уж, человек, получив его, прозревал и в конце концов соглашался, что как индивидуум он ничего собой не представляет, во всяком случае ничего особенного.
Люди раз и навсегда перестали ждать ответов на волнующие их вопросы, у них больше не было потребности о чем-либо осведомляться. Все вопросы стали пустыми фразами, а ответы на них были столь стереотипными, что для них уже не нужны были люди, достаточно было предметов: дорогая человеку могила, дорогое ему сердце Христа, дорогая ему многострадальная Богоматерь преображались в фетиши его собственной, скрашивающей ежедневные горести смертельной тоски; человек томился у подножия этих утешительных фетишей. Ежедневное однообразие соприкосновений с одними и теми же предметами приводило к тому, что и предметы эти становились священными; не бездельничать хотелось человеку, а работать. Да ничего другого ему и не оставалось. Ни к чему у человека не было больше вкуса. "Любопытство" стало не свойством личности, а женским или бабьим пороком.
Но мать была человеком любопытным и не признавала утешительных фетишей. Она не погружалась с головой в работу, а справлялась с ней между прочим, и потому в ней росло недовольство. Мировая скорбь католической религии была ей чужда, она верила только в посюстороннее счастье, обрести которое, правда, можно было лишь случайно; ей самой случайно не повезло. Она еще покажет людям! Но как?
Как бы ей хотелось быть легкомысленной! И вот однажды она в самом деле совершила легкомысленный поступок: "Какая же я легкомысленная -- купила себе сегодня кофточку". К тому же -- а в ее среде и это уже было много -- она научилась курить и курила даже в общественных местах.
Многие женщины в их деревне тайком выпивали; их толстые губы, которые они вечно кривили, были ей отвратительны: так никому ничего не докажешь. Она бывала иной раз самое большее навеселе и тогда пила с кем-нибудь на брудершафт. Поэтому-то она скоро была уже на "ты " с молодежью из уважаемых семей. В обществе, которое складывается из немногих зажиточных даже в такой деревне, ее охотно принимали. Однажды на маскараде она выиграла первый приз за костюм римлянки. По крайней мере в развлечениях сельское общество прикидывалось бесклассовым -- разумеется, если ты был ХОРОШО ОДЕТ, УМЕЛ ВЕСЕЛИТЬСЯ и ПОДДЕРЖИВАТЬ КОМПАНИЮ.
Дома она была "мать", муж тоже называл ее чаще так, чем по имени. Она не возражала, это слово точнее определяло ее отношение к мужу; он никогда не был для нее тем, кого называют "любимым".
Теперь пришла ее очередь копить. Она, правда, не откладывала оставшиеся деньги, как ее отец, а выгадывала, ограничивала свои потребности до такой степени, что они скоро уже казались ПРИХОТЯМИ, и потому она ограничивала их еще больше.
Но даже в такой скудной жизни она утешалась тем, что по крайней мере копировала схему буржуазного образа жизни, все еще сохраняла, как ни смешно, деление благ на необходимые, полезные и роскошь. Необходимой была только еда; полезными -- дрова на зиму; все остальное было роскошью. А если на это немного оставалось, так хоть раз в неделю можно было с гордостью сказать: "Нам живется все-таки лучше, чем многим другим".
Мать позволяла себе следующую роскошь: билет в кино, в девятый ряд, а после фильма -- стакан вина с содовой; плитку шоколада за один-два шиллинга, чтобы угостить детей на следующее утро; раз в год бутылку самодельного яичного ликера; иногда зимой по воскресеньям можно было полакомиться сбитыми сливками; сливки собирали целую неделю, ставя горшочек с молоком на ночь между оконными рамами. Какой это был праздник -- написал бы я, если бы это была история моей жизни; но та жизнь была лишь рабским подражанием недостижимого образа жизни, детская игра в земной рай.
А вот Рождество: то, что и без того необходимо, преподносилось как подарок. Друг другу делали сюрпризы из самых необходимых вещей -- белья, чулок, носовых платков, -- и при этом все уверяли друг друга, что именно это они и ЖЕЛАЛИ получить в подарок! Вот так почти во всем, кроме еды, они притворялись, будто получали подарки; я, например, был искренне благодарен за самые необходимые школьные принадлежности и клал их рядом со своей кроватью, словно настоящие подарки.
Интимная жизнь, строго регламентированная усердно высчитанными для мужа днями после месячных; а он с жадностью ухватывал полчасика тут и там; страх перед простоями из-за дождя, когда муж, болтая, сидел рядом с ней в каморке или обиженно глядел в окно.
Продолжение следует