XX. “Колыбельные». Сокровища Матфи.
Снова сижу у ног отдыхающего Иисуса. Правее от него сидит Матфи, медлительно и нежно поводящий над ним длинной пальмовой ветвью. Он что-то тихо заунывно не напевает, нет – гудит как-то утробно, но чувствуется в этом и странная завораживающая мелодия, и ритмика, и – нежность… Глаза его полуприкрыты, сам он чуть заметно раскачивается грузноватым корпусом. Иисус, не раскрывая глаз, тихо говорит на языке несколько гортанном, с малым количеством гласных звуков, но я понимаю:
«Благодарен тебе, Матфи. Ты разбудил во мне самые ранние и радостные детские воспоминания, и принявшую меня в сыновья Мириам… Ты удивительно много знаешь и помнишь для смертного… Я, пожалуй, ещё задержу тебя при себе. Даже, если твой род на земле угаснет – на всё воля Всевышнего!» Матфи пение прекратил, замер, только веерообразные движения руки не прекратил. Молчание…
«А теперь пусть споёт что-нибудь «колыбельное» допущенный сюда раб, а Матфи?»
«Лука считает, что сей раб был на грани истерики, но удержался. Лука принял необходимые меры… Он просил не лишать его возможности ещё раз осмотреть Боруха».
«Всё ли ты понял, Борух-раб? Ответь, подумав хорошо!» - сказано это было тихо, с ленцой полудрёмы… Я пытался вспомнить хоть что-то «колыбельное» - не вспоминалось… В голове пульсировало слово «истерика». И вдруг пришло спокойствие:
«Мне стараются разум сохранить, медицинскую помощь оказывают…» Стал я тереть себе лоб, пытаясь воскресить что-то из Ростовского детства. Ведь пела мне что-то Ивановна, Вера, мамина младшая сестра, пела, Вова пел… В памяти мелькало что- то бессвязное, нежное, руки, гладящие мне голову и тельце, слова были не нужны, убаюкивала простенькая мелодия. Помню, брат пел такую песню, от которой я начинал плакать и засыпал сразу, не дослушав до конца: «Вот умру я, умру, похоронят меня, и никто не узнает, где могилка моя…» Ну не это же петь сейчас! А Иисус один глаз приоткрыл и смотрит на меня с хитрецой, говорит: «Годится. Начинай петь…»
«…А я мальчик-сиротина, счастья-доли мне нет… Вот ведут меня на площадь, кто-то крикнул: «Беги!» Восемь пуль мне вдогонку, две осталось в груди…Вот умру, я, умру…»
Слушал Иисус, оба глаза открыл, на меня, на Матфи посматривал. Матфи спойно-равнодушен, чужд ему напев, чужды слюнявые слова… А Иисусу, видел, песня понравилась. Судорожно соображаю, что дальше то петь? Идиотские слова тут же всплыли в памяти: «Но голова тяжелее ног! Она осталась под водою. Прошли года и пруд зарос, но всё торчит там пара ног!» Нет, это петь не буду! Тут же вспомнилось Красково… Начало лета. Родители в Москве, на работе. А со мной новая няня, бабушка Софья и её внучка, Танечка. Танечкина мама у отца секретаршей работает. Танечке нужен свежий воздух. Папа предложил бабушке с Таней жить у нас на даче целое лето, а заодно и за мной приглядеть. У Тани папа на войне погиб, сирота она. А в Красково им и о питании не надо заботиться. Всё есть у нас по «литерным» талонам-карточкам. … Дождик идёт за окном открытым. Я сижу на подоконнике, ноги свесив наружу. Тамм густой малинник растёт, и птичка маленькая гнёздышко свила – мне заметно – суетится там… Может уже птенчики есть? В комнату входит Танечка. Она младше меня года на три, волочит по полу погромыхивающий коричневый ночной горшок с ручкой. Бабушка Соня завёт «это» - «ночная ваза». Танечка ставит «это» у открытого другого окна, усаживается и начинает разговор, смешно картавя, а глазёнки хитрые…
« Боря, а Боря, а что там?»
«Дождик там идёт».
«Не-а! Что ты там смотришь?»
«Птичка маленькая в малине, у неё там гнездо. Может и птенчики есть».
«Хочу птенчика!»
«Малина колючая и сыро там. Нельзя!»
«А я хочу! Бабушка!» - вопит Танечка. У окна появляется бабушка Соня, со спицами и клубком шерсти в руках. Она всё время что-то вяжет, если не готовит или не занимается воспитанием Танечки».
«Что тебе, солнышко моё?» - заботливо спрашивает бабушка.
«Сходи в малину, принеси мне птенчика!»
«Что ты, душенька? Разве можно пташек божьих обижать?!»
«Низя!»
«Вот видишь, кровиночка моя! Боренька, не мешает она тебе?»
«Нет. Пусть сидит. С ней весело. Смешная она, маленькая совсем…» Бабушка Софья отходит от окна, садится в стороне на «венский» стул, с гнутыми ножками и спинкой. Лицо её грустное, измождённое, в глубоких морщинах, глаза глубокие, а в них тоска…
Таня, пыхтя, начинает безобидную болтовню. «Боря, а Боря? А ты знаешь, что делают большие дяди и тёти, когда трусы снимают?»
Я основательно испорчен мальчишками-подростками Ферганы, Шадринска, да и наш первый класс был набит военными сиротами и полусиротами, воспитанием которых никто не занимается… Кстати, писать меня научили ещё до школы пацаны в Фергане. Посылали писать на заборах «матерные» слова.
«Знаю. Ничего интересного. Глупости всякие. От этого дети рождаются писанные-каканные, зарёванные, противные… Долго растут…»
«А что я знаю!» - она переходит на шёпот – «У меня между ножек киска маленькая есть, а у мамы киска большая и лохматая. А у твоего папы есть сосиска… Я видела, как киска ела сосиску…» - Она улыбается во всю свою поразительно красивую мордашку, вертится на горшке… Тут к нам подходит бабушка, сдёргивает Танечку с горшка. Держа левой рукой на весу, правой с силой хлещет красно-розовую натруженную попку. Танька заполошно верещит. Я выпрыгиваю за окно, убегаю по стенке к кусту бузины, в деревянный скворечник уборной. Там у меня припрятаны несколько папирос, уворованных у мамы и коробок спичек. Сажусь и закуриваю… Со стороны дачи долго доносится рёв… Когда он стихает, пошатываясь иду в дом. Курю нечасто, поэтому головокружение бывает каждый раз. Ложусь в кровать поверх одеяла и засыпаю. На другой день у нас тишина. Я успешно делаю вид, что ничего не понял. А мне и в самом деле безразлично это. Столько всего интересного на улице… Главное, чтобы дождь пореже шёл.
«Чем закончилось то лето?»
«Это было хорошее лето! С утра бабушка Соня брала Таню за ручку, в другую - брала бидончик. Я шёл рядом, часто катил проволочкой с крючком чугунный кружочек от кухонной печки. Это ведь очень интересно – кружок катить, отпускать, ловить, разгонять, пускать вперёд по кривой так, чтобы он к тебе же вернулся… Многое я умел делать с кружком и крючком! Мы ходили в барак рабочего посёлка у лётного поля. Отец вперёд заплатил деньги за всё лето, и нам давали по литру козьего молока. Бабушка Соня тут же давала его пить, сначала – мне, потом Тане. Парное молоко нам не очень нравилось, и бабушку это удивляло. Потом мы шли обратно на дачу. Мне разрешалось пробежаться до завтрака, который на том молоке готовился… Варила бабушка каши пшённую и рисовую (редко), лапшу, вермишель, макароны. Всё было с сахаром, вкусное…
Потом грибы стали появляться. Бабушка Соня меня с ними первой познакомила. Мы вместе ходили их собирать после дождика на поляну. Маслят было много. Собирали сыроежки-«синявки», свинушки, грузди, маховики. А по кустом бузины у уборной росли белые! Из грибов этих бабушка Соня готовила на молоке нечто, добавляя картошку с луком. Вкусно было – пальчики оближешь! Танюша была от того кушанья без ума. Иногда я уступал ей свою порцию. Бабушка взамен быстро жарила мне на примусе хрустящие сладкие хлебцы. Это было не менее вкусно, но дурища Танька этого не понимала по младости лет…
Воскресные наезды папы и мамы лета не испортили. Они были всегда озабочены, оставляли продукты и уезжали до следующего воскресения.
В конце августа приехали родители как-то в субботу, с ночёвкой. Сидели вместе и ужинали на веранде за круглым столом. Родители кормили нас чем то редким и вкусным. Они пили узбекский кагор из маленьких синих рюмочек. Бабушка Соня многословно отказалась наотрез. К концу ужина мама плеснула и мне пол-рюмочки. Бабушка Соня осуждающе возвела очи к потолку, на что маменька сказала: «Крепче спать будет»» И я с удовольствием выпил вкусное, ароматное, густое, сладкое-сладкое вино…
Бабушка Соня с топчана перешла в детскую и легла вместе с Соней, а я провалился в сон на своей же кровати под открытым на улицу окошком.
Проснулся я под утро. Уже рассветать начало. Услышал на веранде возню и стоны. Испугался, встал и босиком пошлёпал из детской на веранду, с ужасным скрипом открыл дверь… Здесь я сообразил, что происходит, но было уже поздно. Родители зло на меня шикнули, чтобы убирался. Я пулей вылетел с веранды. В детской горел свет. Бабушка Соня испуганно топталась между кроватями, не могла понять спросонья, что случилось. Я сел на кровать, надутый и злой, ругнулся… Бабушка свет погасила. Утром я проснулся от крика матери, спустился и увидел в приоткрытую дверь е, босую с распущенными волосами, в светлой ночной рубашке. Она кричала на бабушку Соню: « Разве так за детьми смотрят?! Одну ночь за лето себе позволили, так и ту испоганили! Жидовка! Ты думаешь – я совсем дурра набитая, не понимаю, что мой кобелина выделывает с твоей доченькой? Хорошо устроились, живёте за наш счёт! Вон отсюда! Духу вашего еврейского, чтобы тут не было!...» Я попятился, вернулся в детскую, потом выпрыгнул из окна. Уже на улице слышал, как ревёт во весь голос Таня, за окном веранды маячит отец. Пропало лето! Я куда-то побежал… Мне девять лет…
⨪- Спой ещё – тихо сказал Матфи.
-«Музыкант играл на скрипке… Я в глаза ему глядел… Я не просто любопытствовал, я по небу летел! Я испытываю муки – не могу никак понять, как умеют эти руки эти звуки извлекать! Из какой то деревяшки… из каких то… грубых жил? …из какой то там фантазии… которой он… служил?»…
-Это чьё?
- Булат Окуджава… Поэт не из великих…
- Что понимаешь в величии? Что, Борух, помнишь из Окуджавы ещё?
-Немного, к сожалению. И эту песню понял случайно. Работал со мной на заводе слесарь моих лет, высшего рабочего разряда, Семён Игорев. С семью классами образования всего… С двенадцати лет, кажется, в ремесле… Полусирота – одинокая мать… Жили на Кропоткинской, там, где – знаете – Храм был сперва… Потом там Дворец строили… сейчас там отличный бассейн… Не встречал в жизни человека более умного! Настоящий интеллигент, всё бы хорошо, но выпивал… Я ему гитару отдал-у меня от Одесского периода оставалась. Так он настроил гетару и эту песню запел… А ещё пел про караблик бумажный… «Первый гвоздь в первой свае ржавеет – мы пьём! Он ржавеет-мы пьём! Он ржавеет…»
-Да, грусть навевают колыбельные твои, раб… Надо будет забрать к себе, сразу как срок обережения закончится… А сейчас спой настоящую колыбельную…
Пришлось импровизировать… Запел я тихо, задумчиво: «Вышла на небушко зоренька ясная… Ясно – грибы собирай! Спи мой воробышек, спи мой прекрасный – ба-баю-баюшки-бай! Даст тебе силы, дорогу укажет – Сталин, своею рукой! Спи мой воробушек, спи, мой хороший, спи мой комочек родной…»
Он сладко потянулся, улыбнулся и закрыл глаза. Матфи зашептал: «Ты что, сыну и дочке такие колыбельные пел?». Ответил: «Не доводилось. Жена пела. У нас с ней разделение было родительских обязанностей. Она сыном занималась, а я – с пяти лет-дочкой. Дочурка с малолетства гимнастикой занималась. Так намается, бывало, что никакие колыбельные не нужны… Лишь щёчку к подушке прижмёт, и уже спит сладко… до завтрашних мук-подвигов спортивных… Мы не заставляли… случайно всё получилось… Такого в большом спорте навидались, а она – натерпелась… Ладошки крохотные – в мозолищах, как у рудокопа… Многие девчушки, подающие надежды, от напряжения изнашивались от постоянных стрессов…»
Матфи пробурчал: «Знаю, тоже насмотрелся… И моих потомков мучали до слёз скрипкой и роялем, фигурным катанием. Это ж – каторга! А поделать ничего нельзя! Вы сами, смертные, должны это понять и исправить.
Матфи спросил: «А дочка- то твоя что в итоге?»
«Гимнастику потом оставила. Обиделась на какую-то несправедливость. Она всё решала сама. Я рос перекормленный наставлениями и понуканиями родителей. Поэтому детям ничего не навязываю. Решила спорт бросить и в медицинское училище поступить – прекрасно! Ей ведь жить. А спорт её многому научил, сделал самостоятельной. У нас не было забот с её летним отдыхом: сборы, спортивные лагеря, соревнования… Она десятки городов объездила с армейской командой. С первого класса сама себя кормила: бесплатное питание, дополнительное питание, талоны в кафе, в ресторан, отоваривание неиспользованных талонов. Один раз – идеотизм полнейший! «Отоварили» девочек-третьеклашек в шашлычной Лефортовского парка несколькими бутылками портвейна. Звонит дочка: «Пап, приезжай, нам с Ксюшей вина дали, много – не довезди!» Матфи хмыкнул, сказал: «Медицина – хорошо. Денежная профессия. Вторая после сборщика податей».
Матфи шепнул: «Теперь мне спой потихоньку свою любимую из детства».
Вспомнились послевоенные годы в холодной, грязной, полной клопов и тараканов, казавшейся огромной, квартире нашей отдельной в «доме жидов» на улице Осипенко, на набережной Горького. Родственники, проезжавшие с войны земляки, товарищи юности родителей, товарищи, обретённые во время войны… Постоялый двор! Для родни все вместе, сидя за обеденным столом, лепили сибирские пельмени, как это делали на родном Урале. Других угощали проще.
Десятки разных, чаще счастливых, даже если и искалеченных войною… И сидят за столом с бутылкой водки, солёными огурцами, квашеной капустой, чёрным хлебом… Летают мухи, бегают тараканы… Спят везде: на полу в коридоре, на кухне, а летом ещё и на трёх балконах. Нередко кто-то пьяненький просыпался и заваливался ко мне в кровать, умилялся: «Ты совсем как мой сынок!»
Вспомнилось: пьют хмуро, переговариваются недомолвками: «А Мишка?» - «Взяли…» - «А Степан?»- «Взяли… Вышка!» «Да, жисть-копейка…» Замолкают, прислушиваются, нет ли шагов по лестнице за дверью квартиры… Запевают тихо и хмуро… Поют и лица чуть светлеют: «Спускается солнце за степи, вдали колосится ковыль… Колодников звонкие цепи взметают дорожную пыль». Пели тихо, приглушённо, раздумчиво: «Динь-бом, динь-бом! Путь сибирский дальний… Динь-бом, динь бом! Слышен звон кандальный». Эх, как же хорошо эти уральцы пели! С подголосками, со слезой, со стоном, и – вдруг прорывалось что-то неуместно радостное: «Где-то кого-то на каторгу ведут… Эх, нашего товарища на каторгу ведут…»
Эта непонятная радость, что ведут не тебя, а другого – поражала!
«Брали» кругом. В нашем привилегированном ведомственном доме тоже «брали»… Взять хотели заместителя министра, отца моего одноклассника, Олежки с шестого этажа нашего подъезда. Мы жили на четвёртом. Ему, отцу Олежки, кто-то позвонил и предупредил: «Идут за тобой!» Он трубку положил и пошёл прощаться с женой и сынишкой. Поцеловал их молча и вышел на лестницу. Когда застучали сапоги по лестнице, он выстрелил себе в рот… А другой наш сосед по общему кухонному балкону, стреляться не стал, его «взяли». Сын его, Феликс, постарше меня был, борьбой классической занимался, внезапно стал сыном «врага народа»! Ох, и доставалась ему! Их из квартиры ведомственной выкинули… Олежке было легче. Они в квартире остались, и в школе к нему не приставали.
Я допел песню и услышал шёпот Матфи: «Ладно, хватит грустного. Слушая сюда, Борух, большой секрет». И он опять стремительно и чётко стал чертить на песке ногтём карту морей, океанских побережий, континентов и полуостровов, рке, озёр… получалось талантливо… И ещё он проводил многочисленные линии ориентиры, которые все пересекались в шести разных местах. Матфи дрожал от азарта и нетерпения, шептал, брызгая на меня слюной:
«Про «это» я тебе говорил уже. Но, пусть хранится согласно промыслу Всевышнего. А это, поблизости, - это моё! Тяжкими трудами скопленное. Чистое золото. Древнее. Много… На верблюдах, на ишаках доставлял, перевёз, утаил! Не было соглядатаев! Тебе отдам, может быть… Ты не жадный, поделишься с моей роднёй. Ты ведь не презираешь, не ненавидишь евреев».
Матфи увлёкся: «Ну, вот это мы оставим. Это Ирак, ты понимаешь… Тебе при ихнем вожде туда не попасть, не выжить… Вот эти сокровища, мне ведомы, но не мной скрыты… хорошо скрыты, глубоко, в пустыне безжизненной… Статуи золотые языческие, камешки разноцветные бесценные… Ты всё же, запомни… Может, кому доверишь, кто рискнёт… А вот это…» Он говорил, говорил, но я не вслушивался, уже понимал, что всё сказанное само отпечатается в мозгу и вспомнится, если надо будет чья-то воля».
Иисус тем временем «растворился», исчез. А к нам подошёл Лука, и на всей поляне нас осталось трое.
Лука шагал легко, улыбался, потирал узкие сухонькие ручки, хитро щурились его тёплые глаза.
Матфи, вроде бы, испугался, стал даже полой своей «хламиды» прикрывать начертанное на песке, кое-что даже стереть успел, пока Лука подходил.
Лука орлиным взглядам окинул начертанное и похвалил:
«Великие таланты скрыты в тебе, мудрый Матфи! Принятый тобой способ ориентации хорош. Будто в небо взлетев, рисовал. Как сумел учесть воздействие приливов, штормов, цунами, землетрясений и песчаных бурь, наводнений и изменений русел рек, высыхания озёр и изменения границ морей?»
«Сумел! Такое стоит утруждения мысли… И в небо поднимался, когда надо было. Учил ведь Иисус светлый. Не слушали… А я слушал! И проверял! Взлетел, да не разбился, не упал».
«Матфи, лекарское дело по доходности не последнее. Есть у меня тоже сведения, ориентиры безукоризненные, и роднёй Всевышний не обидел, до будет Воля Его! Давайте договоримся…»
Тут я нагловато вмешался в разговор: «Послушайте, вы это дельце между собой обсудите и, постарайтесь потом, когда договоритесь, чтобы то, что мне доверяете, в памяти моей отпечаталось, чтобы я мог быть полезен наследникам вашим. А сейчас лучше расскажите мне больше об Иисусе!»
Старцы согласно закивали. «Постелили» белую козьей шерсти подстилку, «положили» подушки, «поставили» пару блюд – с виноградом и орехами. Даже шахматы появились.
[640x614]