[448x300]
Глава 14 мистической автобиографической повести "Евангелие - атеисту".
Что-то во мне «сидит», но не знаю, как проявить, как выплеснуть… Читаю Евангелие впервые в жизни и отчётливо ощущаю, что внутри идёт некий процесс… Пока читал Евангелие, вспомнил, что был разговор с Марком, тем что Евангелие писал. Он не просто писатель. Большой учёный. Сейчас бы сказали, что энциклопедист, интеллигент. Подсев к Матфи, которого уважал, но явно недолюбливал, Марк сказал:
«Я не пренебрегаю общению даже с невеждами. Общение теперь для меня стало такой роскошью… При жизни я был признан выдающимся учёным. Владею всеми распространёнными наречиями всех земель, куда проникли, где осели потомки моего народа. Правда разговорная практика имеется лишь в таких современных языках как иврит, идиш, германский и испанский, но мне не сложно говорить и по-русски, но говорить придётся медленно. Меня это утомляет и угнетает. Каждый миг общения так дорог! Борух, расскажи мне для языковой практики развлекательную историю, а я запомню произношение, к тому же хочу знать, что развлекательным считаешь...».
Что я должен был делать? Дрожать? Я вежливо приветствовал Марка и начал:
«Был я воином береговой обороны Северного флота, в юности. Называясь «кагорта», наша батарея имела чуть больше сотни матросиков-солдатиков, с десяток офицеров, да старшину – сундука. Так сверхсрочников обзывали. Был хозяйственный взвод, и в нём числился и работал, как вол, матрос Жеребець. Почему-то именно с мягким знаком на конце. А ещё у нас была на батарее лошадка, по кличке Матросик, не лошадка, а жеребец, если точно. И случилось так, что из Титовки, что в 30 км от нас, звонит командир дивизиона, полковник, нашему комбату, майору. По громкой связи он вопрошает: «Скажи, Голов, а где твой Матросик? Жеребец?» Майор докладывает, глядя в приоткрытую дверь на Жеребцьа, пришивающего дратвой подошву к валенку: «Сидит, валенки к зиме подшивает». На том конце провода – тишина. Полковник оторопел от такой наглости, да как рявкнет: «Голов, так твою растак, туды-сюды! Издеваешься? Ты о ком это? Наш майор поясняет по командирски чётко: «Матрос Жеребець, конюх, шорник, сапожник хозвзвода очень дисциплинированный и работящий матрос!» Командир уже заливается от хохота, громко-так, что в казарме слышно: «А я тебе о толкую о жеребеце, Матросике! Он, бродяга, в самоволку ушёл – намыль холку своему Жеребцьу. У нас смотр тяги на плацу должен начаться. До смотра ли! Тут такое представление всем нашим оголодавшим дикарям! Боюсь, нашим здесь не справиться! Да и не захотят, оторвы! Давай, Голов, пусть катится сюда твой шорник-ерник, да заберёт отсюда этого…чудилу! Отбой!»
К окончанию разговора все лежали на чисто вымытых досках пола и хохотали почти беззвучно, но со слезами на глазах! Ещё не раз при встречах, вспоминая этот эпизод, хохотали уже вольно и громко…»
Евреи вежливо улыбнулись. Помолчали.
Марк спросил: «Что ты имеешь ещё о Жеребцье?»
«Жеребець Грицко, был уникальным явлением на батарее. Был он «западник» - с Западной Украины, крестьянин-единоличник!
Здесь Марк прервал меня: «Какое ужасное слово «крестьянин»! Христианин – «светоносный» - извратили …кошмар…Но продолжай».
«Он, Грицко, владел хуторком. Умел читать только по слогам и коряво расписываться. По анкете имел начальное образование, четыре класса, значит. Была у него «жинка», детишек аж трое, но призвали!!! Он так рассказывал о жизни своей допризывной: «Солнышко ещё спит, темно, а Грицко робит! Солнышко в небе высоко, жарит, а Грицко робит! Солнышко ушло уже, отдыхает, а Грицко робит! Всё время робил, а всё в нищете был! Понаедут…налоги, поборы, штрафы…». Грицко на батарее был елинственным «неохваченным» - в комсомоле не состоял. Меня замполит обязал как комсорга воспитать, охватить и вовлечь Грицко! Ну, я пытался…
В нашей пекарне работал Грязнов. С ним я подружился, когда в первый месяц службы получил «наряд» - сутки работы в пекарне. По примеру Грязнова, без понукания, я разделся и вымылся с мочалкой и мылом в холодной воде, одни лишь штаны «голифе», без исподнего и босиком, по пояс голый, руками старательно месил, мял, бросал тесто, а Грязнов то подсыпал муку, то бросал комочек масло, то подсаливал, то сахарку чуть добавлял… А с меня пот градом катил. Я сперва пытался его предплечьем вытирать, но мастер сказал: «Не надо. Хлебушко должен вкус иметь живой!» - и пот мой стекал, и стекал в квашню, где делался замес…
Зашёл я как-то в пекарню. Грязнов горячие хлебушки пшеничные снимал, водичкой обрызгивал, маслицем смазывал, на поддон укладывал. Вкусно пахло! Попросил я хлебушка, он подал буханочку с брачком, спросил, куда иду, с кем поделюсь. Как узнал, что к Жеребцьу иду, добавил кирпичек без брачка, завернул в холстину-портянку чистую оба кирпичика, сказал: «Грицку – поклон от меня!» С тем я и появился в каморке – мастерской шорника-конюха-сопожника. Он, как всегда, был весь в делах, а работы у него наготовлено было – горы… И она, работа эта, явно не пугала его, а радовала, что-ли? Грицко стал острейшим своим сапожным тесаком хлеб на крупные куски нарезать. Достал сала шматок, что жинка ему в посылке прислала, нарезал тонюсеньких «плашек» на каждый хлебный кус, луковицу-цибулю большую разрезал напополам – себе и мне. А я в то время без особого воодушевления говорил ему про комсомол и его победы. Но не сказал я про ту победу, которую одержал комсомол надо мной в Одессе в начале зимы. Собрание однокурсников «впаяло» мне «строгач» в учётную карточку за противопоставление себя коллективу и моральное разложение. В райкоме, правда, формулировочку смягчили, написав «за пропуск лекций и неуспеваемость».
Грицко слушал меня внимательно, без улыбок-ухмылок, сосредоточенно. Когда я выдохся и замолчал, он сказал: «Отдохни, секретарь, пожуй!». Стали жевать вместе, и почти сразу же, как вонзил я зубы в хлеб с салом, и начал отрывать зубами кусок, почувствовал, что вывалились три зуба из дёсен и вкус крови во рту… Пришлось себе пальцами и ногтями помогать, чтобы не потерять остальные шатающиеся зубы. Грицко равнодушно сказал: «Цинга это, секретарь, а ты про комсомол! Вот, возьми» - и он высыпал мне в карман горсть головок чеснока, а горсточка у него была немалая… В другой карман Грицко положил мне несколько комков подсолнечного жмыха и горсть семечек, сказал: «Лечись! А то не только зубы потеряешь, но и околеешь…» Помолчал Грицко и очень складно для своих четырёх классов образования, объяснил мне: «Командир умнее тебя, секретарь. Знает, случись «заварушка», а у меня автомат – впереди меня не окажись! Пристрелю любого. Мне оружия он потому и не дал. О комсомоле хватит гутарить, пустое… Не хочешь же ты, чтобы – ежели Господь даст – перекрестился он – когда вернусь я на хутор свой, меня в ту же ночь и удавили на ближайшей осине, и жинку мою с детишками забрали в поучение другим?»
Помолчали. Грицко ножиком своим ужасным мою долю хлеба и сала на мелкие-мелкие кусочки порезал: «Дави языком, слюнявь и глотай!» Так мы часок посидели, почти молча. Собрался я уходить, поблагодарил. Грицко спрашивает: «А что, секретарь, пойдёшь ли к Курысю?» Курысь был «особист» двух полуостровов, Рыбачьего и Среднего. Ответил я твёрдо: «Нет, не «настучу»». Он ухмыльнулся: «А то – настучи! Боюсь, не выжить мне здесь…»