Я люблю смотреть, как на закате солнце освещает верхушку дома напротив. Тогда почти вся девятиэтажка получается серой, и только где-то под крышей белые лучи образуют слепящую вспышку с серебристыми, заклеенными фольгой стеклами. 
Еще я люблю декабрь. Но исключительно за то, что в декабре во всех супермаркетах, магазинах, киосках (и даже на улице!) продают хурму и мандарины. Хурму могу есть бесконечно. Килограммами и даже цент-нерами. Только обязательно после морозилки – чтобы не вязала. Люблю ее за вкусную мякоть, а мандарины – за запах детства. 
Люблю, чтобы в моем кошельке с коричневыми сердечками всегда были хоть какие-то деньги. Чтобы не париться, если, как вчера, вдруг ужасно понравятся черный топ с лаковыми бретельками и туфли на танкетке. В то же время мне весело и когда денег нет совершенно. Когда могу отправить Маринке бесплатное сообщение: «Этот абонент просит Вас перезвонить ему» – и получить в ответ: «Этот абонент просит Вас пополнить его счет». Засмеяться и даже через два района почувствовать, как вместе со мной хохочет она. У нас часто синхронно обнуляются счета. 
Обожаю звонить маме просто так. Спрашивать, как настроение. Интересоваться, слышала ли она самую честную песню про расставание: «Спорю с самим собой: чудак, ну давай дружить – как-то надо же жить, хлеб жевать, воду пить, болеть, глотать драже, комментить твой жж, настроение держать на восьмом этаже». 
Но не люблю договариваться о походе по магазинам на завтра. Или рассуждать о том, когда же, наконец, мы пойдем к стоматологу и что там у меня в универе. Как будто кроме общих бытовых забот нам и поговорить не о чем. 
Да, еще мне нравится, что я живу на восьмом этаже. Потому что с балкона видны макушки пятиэтажек. Рассматривать крыши сверху – почти то же самое, что и гулять по ним, вдыхая свежий весенний ветер. Перепрыгивать через маленькие антенны. И обходить стороной большие. 
Категорически я не люблю вареный лук, молочную лапшу, очередь в банкомат и людей, которые мне врут. 
А вчера, когда мы с Петей сидели в обнимку и разговаривали о самом главном, у него вдруг незнакомым номером зазвонил телефон. Он быстро взял трубку. 
– Але. Привет. Нет. Да. Ну, эээ... Мне неудобно говорить. Я тебе позже по-звоню, хорошо? Я немного занят. 
Я замерла, и внутри раздался неслышный «ах». Немного занят? Мысли сумасшедше замельтешили вокруг одной-единственной догадки. 
Я молча встала и ушла в ванную, чтобы он не успел заметить, как у меня на глаза наворачиваются слезы. 
Стараясь убить в себе истеричную девочку, я ничего не спросила об этом звонке. Только заторопилась вдруг домой: мне стала жутко неприятна его беспечная улыбка. 
Конечно, он не смог не заметить перемены в моем настроении. Но я объяснила все животом: 
– Живот болит. 
– Ты прямо как на физ-ре – все животом объясняешь. – Уголки его губ иронично поползли вверх. 
– Да нет, правда. 
– Ладно. Давай я тебя провожу. 
– Не надо. Я дяде позвонила, он приедет. 
– Ну, как хочешь. – Петя немного обиделся. 
Дома никого не было. Я застыла на кухне, у окна, уставившись на соседнюю девятиэтажку. Постепенно из светло-серой она стала совсем черной. Чем дальше уходили стрелки часов над обеденным столом, тем больше квадратов всевозможных оттенков желтого загоралось в доме напротив. 
Цвет окна зависит от напряжения лампочки – чистая физика. Я любовалась: внутри лимонных и оранжевых четырехугольников – вечная жизнь. Тоненькая брюнетка греет в микроволновке сок для своей дочки в носках и зеленой футболке до пят. Видимо, папиной. Двумя этажами выше маленькая светлая девочка и высокий темноволосый мальчик режут овощи на большой деревянной доске. Наверное, для салата. Чуть левее занавеска очень плотная. Просвечивается лишь длинная цепочка электрической гирлянды, которую кто-то (по всей видимости, очень довольный жизнью кто-то) все забывает снять с самых рождественских праздников. Счастливые часов не наблюдают. 
Я же, пожалуй, смотрюсь очень жалко. Одинокая темная фигурка в апельсиново-рыжем проеме окна. 
Но ведь было и по-другому. Кто-то из этих людей хоть однажды так же, как и я, стоял в теплой кухне и ощущал абсолютный холод в сердце. А я в это время весело разливала чай по прозрачным стаканам – Маринке большой, мне поменьше – или резала с Петей мясо для супа. 
Наверное, так и должно быть: то на одной улице праздник, то на другой. Круговорот счастья в природе. 
Правда, сейчас меня это мало успокаивало. Я всегда очень боялась измены. До дрожи в голосе нервничала, когда говорила на эту тему с Маринкой или смотрела фильм, в котором кто-то уходил на дурацкое лево. И вскакивала под утро в слезах. И сердце билось в три раза чаща, если видела во сне, как Петя целует другую девочку.   
А тут этот звонок... 
Я сразу вспомнила, как позавчера Петя встречал меня из университета. Он был ужасно, ужасно нежным. Долго держал за плечи и говорил, как соскучился. Я даже удивилась такому порыву. Теперь понимаю, что так он пытался заглушить свое чувство вины. Когда мальчики изменяют, они становятся необычайно внимательными – я об этом читала. 
А сегодня с самого утра Петя был страшно рассеянным. Проснулся дома, на улице Пушкина, а мысли словно где-то на Таити. 
Измена – это то же самое, что предательство. Самая мерзкая вещь на свете. Вот, например, мы с Петей. Вместе заканчивали школу, вместе пережили весь мандраж вступительных. Вдвоем ездили на море летом и не спали три ночи подряд, когда заболела моя собака. Мы тысячи раз ссорились, тысячи раз находили компромиссы, тысячи раз просили друг у друга прощения. Два раза мы чуть не расстались. Очень много было нашего, общего, на двоих. Он был для меня самым родным во Вселенной. А теперь – рраз! – и стал совсем чужим. 
Мы придумывали друг для друга самые крутые новогодние подарки и писали трогательные сообщения по утрам. Он даже стал писать с маленькой буквы – как я люблю. Хотя это и было для него очень непривычно. Я же не ленилась завивать волосы даже в безумное время сессии, потому что ему так нравится больше. 
И тут появляется кто-то, кто одним взмахом ресниц перечеркивает наше «мы». А самое обидное, что у Пети поднимается на это рука. 
Честно говоря, я от него не ожидала. Я была по-настоящему уверена в том, что он любит меня и дорожит нашими отношениями. Мы понимали друг друга даже во сне. Однажды мы одновременно проснулись под утро, уже надо было вставать, но Петя сквозь дремоту попросил поспать еще минут десять: 
– Я там, во сне, чашку разбил. Надо заплатить. 
– Хорошо. Я тоже досплю: поехала на море, накупила юбок и футболок, надо забрать. 
– И мне что-нибудь глянь. 
Я обнимала его, сонного и родного, вдыхала запах теплой кожи, похожий на запах молока, проводила пальцем по узорам на теле (отпечатки одеяла!) и умирала от счастья. А потом мы вместе умирали от смеха, вспоминая за завтраком этот гениальный диалог. Петя тогда сказал, что это любовь, судьба и знак. 
А однажды мы поссорились совсем вдрызг. Потом помирились, конечно. Помню, Петя выдал: мы будем вместе не только «до гроба», но и после: 
– А если и там, на небе, ты вдруг снова за что-то на меня обидишься, то я еще две тысячи лет буду ходить за тобой – цветы дарить. 
И теперь всему этому конец. Такой простой и тотальный. А у меня перед глазами все летят, сменяя друг друга, наши общие картинки – совсем как перед смертью. 
Помню вечера, мягкие, как шерстяной плед в клетку. Когда Петя оставался у меня на ночь. Как я, розовощекая, выходила из ванной и умилялась тому, что его авторский борщ уже вовсю пыхтит на плите. Сам он в этот момент провалился в забытого мной на кухне «Постороннего» Камю, как в пуховую перину. Настолько, что даже не слышит, как я вышла. Петя читает. Тот Петя, у которого вечная три по литературе, который дружит только с целыми числами и точными науками. 
Помню, как застилала для Пети постель, когда заплывы на дальние дистанции устраивал он. С любовью по-правляла одеяло, утюжила простыню до зеркального блеска и клала рядом с подушкой «Постороннего». 
Сейчас я пытаюсь всмотреться в эти картинки на лету и совсем не чувствую теплоты и сладкой горечи по ушедшему. Потому что над всем властвуют другие картины Репина. Петя в университете. Первая весенняя генеральная уборка. Он помогает незнакомой девочке спуститься с подоконника. Она неловко спрыгивает и оказывается в его объятиях. А он улыбается своей самой медовой улыбкой. Потом подходит очень близко и шепчет: «Как от тебя вкусно пахнет!» 
Послезавтра мы должны были познакомить наших мам. Я вспомнила об этом и отправилась на поиски телефона – позвонить родителям. Просто так. 
Мобильный пестрил изогнутыми стрелочками неотвеченных вызовов и конвертами смс. Пятнадцать пропущенных, хм. И восемь сообщений с похожим содержимым, но с разной эмоциональной нагрузкой. Напряжение росло с четкой градацией – от нервного шепота «v chem ya vinovat, chelovechek?» до беспомощного крика  «ya bez tebya ne smogu». 
Пока я пялилась в телефон и соображала, как так истерика перепутала своих героев и что теперь Пете на это все сказать, зазвенел дверной звонок. 
На пороге стоял, ясное дело, он сам. Взъерошенный, как цыпленок, и совершенно растерянный. Он обнял меня до хруста в косточках и начал выпытывать, что же все-таки произошло. В эту минуту я уже вовсю сомневалась в Петиной измене. Подулась для приличия, а потом выложила все, как есть, – и про звонок, и про его потерянность, и про гипервнимательность. 
Звонок оказался маминым. Конспирацию применили, потому что в ту минуту Петя должен был быть в универе. Гипервнимательность – от большой любви. А растерянность – из-за родительского послезавтра. 
– Зачем ты и теперь врешь? – обрушилась я на Петю. – Неужто ты настолько разнервничался из-за знакомства наших родителей? Это же чистая формальность. Нет, Петя, отмазка неправдоподобна, и потому не катит. Уходи, пожалуйста. Я ненавижу врунов, ты же знаешь. 
Петя опустил глаза и вздохнул: 
– Просто послезавтра я собирался сделать тебе предложение. 
 
