Небо было затянуто беспросветной пеленой серых, словно милицейские шинели, облаков, а под ними проносились, тая на глазах, черные рваные тучи. То усиливаясь, то ослабевая, шел весенний холодный дождь, рыхля и размачивая задержавшийся не по времени грязный уличный снег и моя не сколотый дворниками лед. Блестели, раскачивавшиеся на ветру мокрые, словно от обильных слез, ветви редких обнаженных деревьев, составлявших некое подобие сквозившего тоской сада.
Хандра. Да, она, проклятая, - подумал полковник, ища себе по привычке оправдания. Да и как тут не захандришь, когда еще с ночи ломят по погоде переломанные в трех международных заварухах и четырех гражданских конфликтах кости и ноют наложенные почти без анестезии швы, когда весь продырявлен помимо пуль альфа-, бета- и гамма-частицами, исколот тупыми и острыми иглами медицинских шприцев и бит прикладами, сапогами и резиновыми дубинками по печени, по голове, в пах.
Дождь за окном стихал. Мелкие редкие капли беззвучно падали на подоконник, с которого сползали остатки талого снега и льда.
***
Глеб подошел к стенке, открыл нижнюю дверцу и обнаружил в углублении стопку старых пластинок. Просматривать их было его любимым занятием. Он вынул из середины тугого ряда первую попавшуюся. Это был второй концерт Рахманинова в исполнении автора. “Запись 1942 года” - значилось на ней. “42-й, немцы рвутся к Сталинграду.
Там сейчас мой отец”, - отметил про себя полковник и отложил пластинку в сторону. Затем потянулся за второй.
О, Вильгельм Фуртвенглер. Великий Фуртвенглер. “Ф.Шуберт. Симфония №9. Запись от 8.12. 1942г”. Прославленная 6-я армия Паулюса окружена.
Еще одна пластинка. Это тоже 9-й симфония, но уже Бетховена. Запись 1944 г. Дирижер Г. фон Караян. Любимый полковником Широковым Караян. “Член НСДАП с 1934 года. Или все же с 35-го?” - наморщил лоб Глеб, освежая в голове досье на своего любимого дирижера. Потом дирижеру еще припомнят его членство в партии хозяева победивших союзников, зорко следящие за развитием новой “демократической культуры” и направляющие её железной рукой. Это они - мастера кулис - запретят Караяну выступать с концертами. Потом разрешат, здраво рассудив, что на этом гении можно делать бешеные деньги.
Слушая третью часть 9-й Бетховена - adagio cantabile - он неизменно ощущал на душе легкость и умиротворение. Интересно, что ощущали сидевшие тогда, в 44-м, в Берлинской Кунстхалле немцы, слушая эту музыку?
Временно забывались, с трудом, давясь кровью, оправляясь от десяти Сталинских ударов? Валькирии еще летают. Но все реже. И всё чаще стукаются об землю, разбиваясь насмерть, после атак наших Вань и Петь - славных сталинских соколов.
Он вспомнил, как они сидели в спальне на квартире у его ближайшего друга - математика, офицера-ракетчика - и слушали Вагнера. Увертюру к Тангейзеру.
Потом “Полет валькирий”. “Музыка эпохи катастроф”, - мрачно изрек тогда его друг. За плотно занавешенными шторами беззвучно хохотал голый череп яркой полной луны.
Глеб полез дальше в шкаф и вытащил оттуда еще один черный пластмассовый диск. Это были “Эстампы” Дебюсси в исполнении Э. Гилельса. Глеб пробежал глазами по содержанию. “Есть! - обрадовался он. - Есть!” От нежданно-негаданно привалившего счастья он даже сел на пол. В голову ударило от долгого сидения на корточках.
Это были его любимые “Сады под дождем”.
С самого раннего детства запали в душу Глебу кадры фронтовой кинохроники: полевой аэродром, летчики с кубарями и шпалами в петлицах, стоящие вокруг импровизированной сцены. На ней рояль с открытой крышкой. Молодой пианист играет прелюдию Рахманинова.
И бегут, бегут мурашки по коже маленького Глеба от этой страстной, зовущей на борьбу с врагом музыки.
-Кто это играет? - спрашивает один летчик другого.
-Эмиль Гилельс, - отвечает ему тот.
Лица летчиков спокойны и сосредоточенны.
Заходит на посадку, с ревом проносясь над пианистом, возвращающийся с боевого задания “МиГ”.
А над фронтовым аэродромом, над всей воюющей Россией, над всем миром звучат мощные раскатистые рахманиновские аккорды, и сердце маленького Глеба колотится где-то у самого горла...
...Полковник достал стоящий тут же на стенной полке проигрыватель, включил его и поставил пластинку. Старая, давно не игранная пластинка тихо и благодарно зашипела...
...Эту музыку Глеб услышал впервые в двенадцать лет, слушая на даче радио. Теплый летний дождь хлестал прозрачными струями по качавшимся на ветру кустам распустившейся сирени. За окном, выходившим в густой дачный сад, сверкало, брызжа радостными разноцветными лучами, яркое щедрое солнце. Глеб открыл ставни и вдохнул воздух полными легкими. Его обожгло озоном. Шумели цветущие уже вовсю взрослые липы, качая на ветру своими длинными мокрыми ветвями. Шелестели густые, растущие у забора, акации. Глеб включил звук на полную громкость. Это было так удивительно и необычно: казалось, не музыка изображает шумящий и клонящийся под дождем и ветром сад, а наоборот, сад, раскачивается и благоухает, повинуясь невозможной, немыслимой в своей простоте и красоте музыке. И его, мальчика, буквально распирало от восторга и радости.
Он выбежал в сад, подставляя себя под струи теплого чистого дождя.
Музыка всё звучала, заполняя пространство сада, воспаряя ввысь- к пролетавшим над ним облакам.
Ему хотелось кричать от счастья.
Потом в его жизни были другие сады и другие дожди над ними.
Лимонные сады Хайфона и Ханоя, апельсиновые - Джелалабада, черешневые - Чернобыля, сливовые - Сербской Краины и Боснии, мандариновые - Абхазии, виноградные - Приднестровья, вишневые - Чечни. Покореженные, обожженные, обуглившиеся, изувеченные, побитые осколками бомб, мин, снарядов, плачущие под тропическими ливнями, качающиеся под теплыми морскими ветрами юга и прохладными ветрами гор и предгорий севера...
Из повести Бориса Куркина "Сады под дождём".