Русский поэт. Последние четыре года жизни — формально — советский. Единственный из великих поэтов Серебряного века, казненный Советской властью по приговору суда. Чекисты, расстреливавшие его, рассказывали, что их потрясло его самообладание:
— И чего он с контрой связался? Шел бы к нам — нам такие нужны!
[319x541]Тайна судьбы Гумилева — в странной притягательности его характера для утверждающейся советской поэзии при полной неприемлемости его поведения для утверждающейся Советской власти.
Родившийся в Кронштадте в семье морского врача, детство проведший в Царском Селе и в Санкт-Петербурге, отрочество — в Тифлисе, юность — снова в Царском Селе, Гумилев вбирает в душу впечатления имперской мощи и воинской доблести впережку с южной экзотикой, что и определяет изначально его вкусы, его поэтический почерк, начиная с первого сборника стихов «Путь конквистадоров», изданный на средства автора в 1905 году. С трудом и опозданием окончив гимназию, он тотчас уезжает в Париж, где проводит два года, общаясь с французскими поэтами и художниками и пытаясь издавать литературно-художественный журнал «Сириус», весьма далекий, как видно и из названия, от повседневной обыденщины и предназначенный, как видно из издательских разъяснений, исключительно «для изысканного понимания».
В 1908 году Гумилев возвращается в Россию сформировавшимся поэтом и критиком. Однако скоро становится очевидно, что он ведет себя совсем не так, как принято в тогдашней поэтической среде, проникнутой декадентской «расслабленностью». Присягнувший царю, он и при Советской власти остается монархистом, причем он не скрывает этого ни от простодушных пролеткультовцев, которым читает лекции, ни от чекистских следователей, которые его допрашивают; он даже в подсоветской печати ухитряется написать о своем «контакте» с абиссинским негусом:
Я бельгийский ему подарил пистолет
И портрет моего государя.
При этом он в сущности никаких личных чувств не питает ни к Николаю II , ни вообще к Романовым — скорее уж — к императрице, которая была шефом его полка и в 1914 году вручала ему, отличившемуся на фронте, Георгиевский крест.
Верность Прекрасной Даме? Да, но не та, что у Блока: это не просто образный ход, но офицерский долг чести, подкрепляемый поступками. Романтический принцип, странно спроецированный в жизнь.
По отзывам мемуаристов, Гумилев на всю жизнь остается то ли тринадцатилетним мальчиком, играющим в индейцев, то ли шестнадцатилетним гимназистом, играющим в рыцаря.
Ему мало написать:
А ушедший в ночные пещеры
Или к заводям тихой реки
Повстречает свирепой пантеры
Наводящие ужас зрачки, —
— он должен лично привезти чучело этой пантеры в Петербург, а для этого поехать в Африку и лично застрелить ее на охоте. В 1914 году он не просто пишет о пулях, он сам стоит на бруствере под пулями. Он гордится званием прапорщика больше, чем званием писателя.
Он не только описывает реальность — он ею живет, ее строит, включается в нее безоговорочно.
В четко очерченном, голографически рельефном театре гумилевской лирики заметна внешняя скудость русской темы. Георгий Адамович свидетельствует: «О России он думал постоянно». В стихе России нет. Это отсутствие, быстро замеченное современниками, заставляет их приписать Гумилева скорее к «французской», чем к «славянской» почве, что, впрочем, для 1900-х и 1910-х годов отнюдь не звучит разоблачением, а напротив, как бы и комплиментом: знаком признания «европейского уровня» стиха.
В таком отрешенно-всесветном духе выдержаны дореволюционные лирические сборники Гумилева: «Путь конквистадоров» (1905), «Романтические цветы» (1908), «Жемчуга» (1910), «Чужое небо» (1912), «Колчан» (1915) — эти книги Гумилев издает в Санкт-Петербурге, в Париже и вновь в Санкт-Петербурге в паузах между поездками в Египет, Абиссинию и Сомали с целью изучения быта африканских племен (собранные коллекции Гумилев передает Музею антропологии и этнографии).
Однако хотя в стихах Гумилева много Африки и мало России, — русская боль чувствуется. Русь возникает как знак обреченности романтического идеала, как символ покорности обстоятельствам. Это глушь, грусть, отречение от жизни. Это мир, последовательно противостоящий всему, что Гумилев признает и проповедует.
В излюбленном его мире царит солнце — ослепительное и всепоглощающее. С первого опубликованного стиха (1902 год, «Тифлисский листок») до пистолетной вспышки последнего мгновенья огненным столпом проходит через тексты «свет беспощадный, свет слепой…». У Гумилева солнце не столько греет, светит и радует, сколько прожигает мир насквозь: «Костер», «Огненный столп» — названия его книг; пожар, запекшиеся губы, рубины, жаркая кровь — сквозные мотивы. Солнце сверкает, играет, испепеляет.
Принят придуманный про запас сподвижником Гумилева Сергеем Городецким термин «акмеизм» — от греческого слова «акме» — высшая, цветущая форма чего-либо. Вдохновителем и вождем направления остается тем не менее Гумилев.
Он создает «Цех поэтов» и становится его «синдиком», то есть мастером. В 1913 году в статье «Наследие символизма и акмеизм» он объявляет, что символизм закончил свой «круг развития». Пришедший ему на смену акмеизм призван очистить поэзию от «мистики» и «туманности», он должен вернуть слову точное предметное значение, а стиху — «равновесие всех элементов».
Акмеизм остается в истории как одно из ярчайших направлений поэзии Серебряного века, противостоящее и символизму с его мистическими туманами, и футуризму с его утопическими проектами. Однако живое и перспективное развитие поэзии определяется не деятельностью тех или иных «цехов», а судьбой великих поэтов, втянутых в эти «цеха». В акмеизме это: Гумилев, Ахматова, Мандельштам; в футуризме: Хлебников, Пастернак, Маяковский; в символизме — Блок, внутренней полемикой с которым во многом определяется путь Гумилева.
Мир Гумилева слишком тверд и потому хрупок.
Сквозной мотив его поэзии — поединок. Роковой. Часто с другом. С любимым человеком. С женщиной.
Мне из рая, прохладного рая,
Видны белые отсветы дня…
И мне сладко — не плачь, дорогая, —
Знать, что ты отравила меня…
Сквозной мотив — гибель. Скорая и неотвратимая.
И умру я не на постели,
При нотариусе и враче,
А в какой-нибудь дикой щели,
Утонувшей в густом плюще…
Писали: не угадал… Какой «плющ» в чекистских подвалах? Нет, как раз угадал. Обвиненных по «таганцевскому делу» в 1921 году не в подвалах казнили — их вывезли «на природу» и заставили рыть яму… не тут ли и проявил Гумилев поразившее расстрельщиков самообладание — копая себе в зарослях «дикую щель»? Другие кричали, просили пощады…
Он — нет.
Гумилев «не узнает» Россию во вставшей из кровавого хаоса Советской Республике — как и реальную старорежимную Россию он отказывался признать за блоковскими туманами. По броскому, но точному определению исследовательницы позии Гумилева Марины Тимониной, он не хотел замечать ни Свиной, ни Святой Руси: Свиная была неинтересна, а Святая неосуществима.
Последние четыре года он продолжал работать лихорадочно. Он успел опубликовать при Советской власти несколько сборников стихов: «Фарфоровый павильон», «Костер», «Огненный столп». Последняя книга, признанная впоследствии лучшей, вышла за считанные недели до ареста поэта и его гибели.
Гумилева казнили безвинно. Но не беспричинно.
Со стороны палачей причина ясна: после подавления Кронштадтского восстания власть хотела дать противникам режима острастку на будущее. На страх всем, кто вздумал бы попробовать еще.
Что могло замешать в это дело Гумилева?
Его принципиальная позиция зафиксирована мемуаристами (он этого не писал и не мог писать, но — говорил):
— Никаких заговоров! Большевики — типичные каторжники, и взяли они власть крепко. Запад заговорщикам не поможет — в случае чего большевики всегда бросят Западу какую-нибудь «кость»: награбленного-то ведь не жалко. А внутри страны на любых заговорщиков непременно и немедленно донесут: шпиономанией пронизано все сверху донизу. И потому антисоветские заговоры — безумие.
Но тогда — откуда «причастность» Гумилева к группе Таганцева и описанное теми же мемуаристами злосчастное сцепление обстоятельств: написанная Гумилевым прокламация, которую он по забывчивости «заложил в книгу» и «не мог найти», а чекисты при обыске — нашли?
Психологически понятно: прокламация была — в защиту кронштадтских повстанцев. Тут, видимо, и земляческая солидарность сработала (Гумилев — уроженец Кронштадта), и человеческое сочувствие (по городу шли грузовики, набитые сдавшимися матросами, те кричали «Братцы, помогите, расстреливать везут!»).
Что еще подвело: Гумилев был уверен, что его «не тронут». Он полагал, что в случае чего его защитит имя. Он думал, что если монархические симпатии признавать открыто и честно, то это — лучшая защита. Такой принцип вполне срабатывал в студиях «Пролеткульта» и в «Балтфлоте», где Гумилев вел занятия и читал лекции и где гогочущие слушатели принимали «монархизм» мэтра как здоровую шутку или чудачество. В Чека это не прошло.
Между прочим, узнав об аресте, пролетарии в Чека все-таки позвонили — узнать, в чем дело. Им — по телефону же — посоветовали по-хорошему: в это дело не соваться. Без них разберутся!
Разобрались быстро: записали в протоколы допросов высказывания подследственного. То ли спровоцировав его на принципиальную дискуссию, то ли расположив к дружеской откровенности (как расположили к тому чекисты словоохотливого профессора Таганцева, и тот простодушно назвал потенциальных участников «заговора» — Гумилева в их числе).
Дату казни засекретили. Известен только месяц: август 1921 года.
Шестьдесят пять лет имя Гумилева оставалось под строжайшим официальным запретом. Не называя этого имени вслух, советские поэты: Николай Тихонов, Эдуард Багрицкий, Владимир Луговской, Константин Симонов — подхватили стилистику и возродили пафос своего убитого вдохновителя: музыку романтической преданности идеалу, верности долгу, офицерской чести, наконец.
Поэты послевоенной Оттепели тоже присягнули Гумилеву, и тоже тайно: в 1967 году Владимир Корнилов написал «в стол» стихотворение, напечатать которое он смог только во времена Гласности.
Владимир Корнилов
ГУМИЛЕВ
Три недели мытарились,
Что ни ночь, то допрос…
И ни врач, ни нотариус,
Напоследок — матрос.
Он вошел черным парусом,
Уведет в никуда…
Вон болтается маузер
Поперек живота.
Революция с «гидрою»
Расправляться велит,
И наука не хитрая,
Если схвачен пиит.
…Не отвел ты напраслину,
Словно знал наперед:
Будет год — руки за спину
Флотский тоже пойдет,
И запишут в изменники
Вскорости кого хошь,
И с лихвой современники
Страх узнают и дрожь.
…Вроде пулям не кланялись,
Но зато наобум
Распинались и каялись
На голгофах трибун,
И спивались, изверившись,
И не вывез авось…
И стрелялись, и вешались,
А тебе не пришлось.
Царскосельскому Киплингу
Пофартило сберечь
Офицерскую выправку
И надменную речь.
…Ни болезни, ни старости
Ни измены себе
Не изведал и в августе,
В двадцать первом,
к стене
Встал, холодной испарины
Не стирая с чела,
От позора избавленный
Пероградской ЧК.
Использованы материалы сайта http://gumilev.ru/