Апраксия Михайловна поправила кастрюльку, скособочившуюся на плитке, и зажгла газ.
В последние дни месяца как-то вдруг похолодало, и ей всё чаще приходилось по утрам долго растирать онемевшие предплечья, мять непослушные пальцы. И только потом, сунув ноги в разношенные тапки и поспешно кутаясь в старую пушистую шаль, чтобы не растерять тепло, она наконец шла на кухню греть молоко. Интересно, осталось ли еще немного пшенки?..
Этим утром было непривычно темно, как будто встала на час раньше. А ведь всё как обычно, ещё и семи нет. Помнится, как раз в семь она будила внучку. Собирала её в школу, вела туда под цепкие взгляды досужих соседок. Они тогда с ней остались вдвоём: родителей вынесло на скользкой зимней трассе в кювет, их сплющенную машину нашли через два дня. Девочка потом месяц не говорила, и вообще стала куда более тихой, никогда громко не смеялась, ни с кем особо дружбу не водила.
Внучку воспитывала в строгости. Недоглядишь — и вот уже у тебя дома чужое, неуправляемое существо. Выделила ей отдельную комнату, не пожалела. Там была старинная мебель, на нескольких комодах, на каждой полированной столешнице красиво разложена вышитая или плетеная крючком салфетка. Было время, внучка пыталась навести свои порядки в комнате, но это своеволие было быстро подмято, утихомирено, позабыто. Одевала девочку строго и опрятно, сама ей шила платья и юбки ниже колена, выстукивая дробь на старенькой швейной машинке.
А потом Лизка вдруг выросла, обнаружился какой-то её двоюродный дядька с отцовской стороны — и где они раньше были? — и забрал Лизку к себе в город, учиться.
Так Апраксия Михайловна осталась совсем одна.
Слава Богу, дел у неё хватало: по дому работы полно. Иногда, сидя над очередным вышиванием, она вспоминала внучкино упрямство, и ей казалось, что вся её старость, всё её старание — обула, одела, накормила, приютила — были поруганы черной внучкиной неблагодарностью. Иногда, забывшись, она не понимала, как оказалась на кухне, у плиты, что-то опять отмывающей. Иногда вдруг обнаруживала себя накручивающей диск телефона: набирала какой-то номер, слушала короткие гудки. В гудках звучало что-то непонятное: иногда то был Лизкин голос, что-то сбивчиво говорящий, иногда её собственный, куда более твёрдый, чем сейчас. Хотелось ей поговорить с Лизкой, хотелось, вроде бы, набрать её номер, а получалось почему-то, что набирала свой раз за разом, слушала короткие гудки, удивляясь — вот опять занято.
После первого семестра в университете Лизка приехала её проведать, дня на два. Бабка постелила ей там же, где обычно. Заметила раскрытую сумку у кровати, и помаду, стоящую на комоде, на той самой салфетке, что она вышивала в последние несколько месяцев. В глазах даже помутилось ненадолго, так этот красный футлярчик на белом узорчатом полотне был непривычен, выбивался из знакомой картины, так дразнил.
Ночью Апраксия по дороге из туалета зачем-то завернула в комнату, где спала внучка.
Той же ночью Лизка уехала. Под шарфом на её тонкой шейке синели следы пальцев.
...Странно, как рано стало темнеть. Всё темнее и темнее по утрам, всё тяжелее вставать. Надо будет вечером Лизке позвонить. И почему она так сорвалась? Ох уж эти молодые, всё им покоя нет, всё на месте не сидится. Даже дня с бабкой не провела, а говорила, что на все выходные. Как же руки стали неметь по утрам. Надо горячего сварить да съесть. Интересно, осталось ли еще немного пшенки?..