- Стал бы, если б встал бы, а, в натуре?!
Атаман быдловато хихикнул и, глотнув из чекушки, рыгнул на весь кинозал.
- Ну, стал бы.
ОН ответил шепотом. Хотя вознамерился отбакланить в тон Атаману - так же шутейно и, как бы, между прочим. А получилось шепотом. Но не из-за стеснялок перед заполовинившей маленький зальчик публикой - атамановская кодла была здесь «в законе» и масть держала крепко. Так что гыкни ОН во все свои сипатые связки ответ Атаману - никто из зрителей, в большинстве своем местных, самотёчных, и не обернулся бы. Как не обернулся никто и не зашикал ни на самого Атамана, ни на Рваного с Лукой, гунявым смехуечком оценившими юмор командора. Но ОН ответил Атаману шепотом. Потому что в эту самую секунду Колдунья улыбнулась с экрана именно ЕМУ. Не Атаману, не Рваному, не Луке, а ЕМУ.
- Ну, стал бы.
- Стал бы! - Атаман снова рыгнул и продул гильзу «казбечины». - А она не стала бы! Босота, бля!
Но ОН уже не слышал Атамана, а тупо смотрел на то, как Колдунья весело раздевалась в предвкушении регулярной половой жизни с тощим брюнетистым фраерком из богатой семьи. И получалось, что за мгновенье до этого улыбалась она совсем не ЕМУ, а этому брюнетистому. И брюнетистый всё понял, как надо. И очень толково завалил Колдунью в заграничную траву-мураву.
- А как она ему дала! Расскажешь - не поверится! - Атаман заслюнявил об ладошку чинарик и сунул его за ухо. - Так что, босота, вместо тебя её пока другой дёрнет! А ты, вон, с Лукой да Рваным Гульку Зайнулину на хора ставь, ага?!
Умный Атаман. А как не быть умным, когда самого подпирает. И слышно и видно это по всему - от ладошек потных, по чекушке аж скрипящих, до пуговок торгсиновских на гульфике шевелящихся. Того и гляди сорвутся пуговки с гульфика, да и стрельнут прямо в экран, где больше жизни любят друг дружку брюнетистый и Колдунья. Так что и ты, корешок разлюбезный Атаман, тоже стал бы. Ещё как стал бы. Тем более, и встал на Колдунью у тебя не хуже, чем у других. А может, и лучше даже. Вот только с тобой она тоже не станет. Потому и цепляешь ты крайних, «босотишь» почем зря и понтуешься с явным перебором - дескать, клал я, пацаны, на вашу Колдунью, поскольку давно уже являюсь мужчиной созревшим и малолетками не интересующимся. А у самого чекушка под ручонкой поскрипывает и пуговки торгсиновские - ну, очень нервно на гульфике дышат. Смотри, детство своё не вспомни, не вздрочни ненароком, не опозорься по запарке перед царством своим самотечным! И потому - сам ты, Атаман, босота. Причем самая, что ни на есть, распоследняя...
Понятно, не сказал ОН всего этого Атаману, а молча схавал и «босоту», и Гульку Зайнулину, и все остальное, что должен был схавать. Схавал, в точности как тогда, когда столкнул их впервые давнишний августовский вечер....
Хотя, вообщем-то, сложно назвать «столкновением» встречу груженого под завязку товарняка и легковесной дрезины. Гибелью дрезины назвать можно ту их первую встречу, но никак не столкновением. И дрезиной, конечно, были ОН и Гарик Конецкий, а товарняком - Атаман со своей кодлой...
Это потом, в один из похмельных вечеров, напишется ЕМУ о том, что «ударил первым я тогда – так было надо» и о том, что персонаж, против кого вышли эти они, «которых было восемь», оказался в порядке, первым достав перо. А в тот вечер годичной давности было совсем не до песен, и расклад «их было восемь» в ЕГО и Гарика жизни встретился первый раз. Ведь жили они с атамановской пацанвой до этой самой встречи в совершенно разных колодах. И в их с Гариком колоде никогда не было ни Атаманов, ни «хоровой» половой жизни с доступной Гулькой Зайнулиной, ни, тем более, финарей с наборными ручками, сделанных втихаря старшими братанами на своих «Компрессорах» и «Калибрах». Вместо Атаманов и финарей жили у них в колоде вальяжный Вертинский «на ребрышках» и ослепительный Беня Крик из города Одессы, а вместо «хоров» и «гоп-стопов» - «смертельные» дуэли «за честь прекрасных дам» на трофейных отцовских «вальтерах» с залитыми свинцом стволами, тихушные чтения вслух опального поэта Есенина, эпатажно-брезгливое отношение к противоположному полу и редкие выходы в новый коктейль-холл сада «Эрмитаж» с тайным помыслом повстречать там одну из тех, кому традиционно и эпатажно нахамил сегодня утром, проходя мимо соседней женской школы…
Они с Гариком и шли в тот августовский вечер в коктейль-холл. Но не за мифическими сверстницами-недотрогами. А за чем-то другим - легким, воздушным и в меру шалавистым. Потому что за лето сильно повзрослели и очень многое в жизни поняли. Шли с тридцаткой на кармане у Гарика, и с сороковником - у НЕГО. Шли с уверенностью, что именно сегодня всё и решится. Решится в свободной от родителей Гариковской квартире, куда вернутся они за полночь, каждый со своим легким, воздушным и в меру шалавистым. Чтобы проснуться наутро не учениками девятого класса мужской средней школы номер 143, а людьми, познавшими, наконец, то, о чем так здорово пел Вертинский, писал одесский литератор Бабель и сочинял поэт Есенин Сергей Александрович...
Но Атаман был умным. Умным и хитрожопым. И из всей толпы, канающей тем августовским вечером к «Эрмитажу» по Самотеке, выцепил именно их, с семьюдесятью рублями на двоих. Рублями, которые ради вечера этого откладывали они в заначки целое лето: Гарик - в сочинском своем санатории, а ОН - в деревне под Киевом, где провел у отцовской родни два последних месяца каникул.
- Что курим, фраерки?
Выросший из ниоткуда Атаман коротким движением выбил пачку «Герцеговины Флор» из нагрудного кармана Гариковской «вельветки». И дорогие папироски вмиг разлетелись по ладоням и заушьям так же, из ниоткуда, появившейся кодлы. Вслед за этим, по законам жанра, должна была последовать пауза, чтобы, по реакции «фраерков» на первый «заезд» в их сторону, оценить дальнейшую перспективу «гоп-стопа». Но паузы не последовало, поскольку товарняк сразу понял, что перед ним всего лишь дрезина. А дрезину нужно просто сбрасывать с колеи, и двигаться себе спокойно дальше, по расписанию.
- Котлы можно глянуть?
ОН ещё даже не понял, что имел в виду Атаман под словом «котлы», как отцовские часы, впервые надетые лишь сегодня, вспорхнув с запястья, ушли вслед за папиросками гулять по урловым татуированным ладошкам.
- Это не его часы, ребята.
Свою фразу Гарик почему-то выдавил из себя голосом пионера-героя Вали Котика. Вспомнив, видимо, от безысходности одну из своих ролей в драмкружке при Центральном доме железнодорожника.
- Да ты не ссы. Пусть позырят пацаны - они, может, таких котлов никогда не видали. Или, может, тебе в падлу?
- Это не мои часы.
ОН тоже хотел подать свою реплику, как Гарик - уважительно, но твердо. Однако на голос ЕГО в эту секунду свалилась роль безымянного и униженного просителя из какого-то чеховского рассказа. И дрезина весело пошла под откос.
- А капуста?
Атаман входил в знакомый кураж и тон его, как всегда в эти минуты, становился участливым и даже соболезнующим. Но это не помешало ему, как бы невзначай, вынуть из-за спины финарь и сквозь наборную его рукоятку посмотреть на падающее за Самотёку солнышко. Посмотреть и убрать финарь назад. Будто и не имел он ничего в виду, кроме как узнать по солнышку закатному московское время. И, может быть, даже с точностью до шестого сигнала.
- Так что с капустой, пионеры? Или она тоже не ваша?
- Какая капуста?
ОН увидел, как отцовские часы упали в карман задроченного бушлата самого низенького из кодлы.
- Да эта вот капуста!
Атаман и подошедший ближе Рваный, как фокусники, исполняющие давно заученный номер, сделали руками два синхронных движения, и семь червонцев из ЕГО и Гарика карманов вслед за папиросами и часами скоропостижно ушли в кодлу...
А мимо шел празднично-вечерний народ и ничего не видел. Или делал вид, что ничего не видит. А с другой стороны, что такого особенного должен был этот народ видеть? Ну, встретились знакомые ребята, ну, разговаривают, ну, передают что-то друг другу из рук в руки. Всё тихо и пристойно. Как говорится, спасибо товарищу Сталину за образцовый правопорядок на улицах города-героя Москвы. А что пара светлых и аккуратных курточек вельветовых ну никак не вписывается в дюжину клифтов заношенных да бушлатиков навырост - так страна со дня Победы Великой, почитай, ещё и червонца не разменяла. А потому живут все, как могут: кто клифты да бушлаты по два раза на год перешивает, а кому подфартило курточку из вельвета сыночку справить. Но главное, что дружно все живут, одёжу во главу не ставя и друг дружке не завидуя. Ну, в точности, как пацаны эти - хозяевами жизни новой и мирной посреди улицы вставшие и толкующие спокойно о делах своих молодых и комсомольских...
- Часы хотя бы отдайте. Это отцовские, с фронта ещё.
- Часы?! - Атаман гневно сощурил глазки, развернулся и грозно пошел на притихшую кодлу. - А ну, кто у пацанов часы отцовские отобрал? Волки позорные! Ты?! Ты?! Ты?! Ты?!
Последним мотнул стриженой головой низенький в матроском бушлате.
- А это что?
Атаман вынул из бушлата низенького ЕГО часы и поднес их к делано испуганному лицу подельничка.
- Это мои котлы, Атаман!- низенький щелкнул своим грязным ногтем по фиксатому переднему зубу, а затем им же, ногтем, чиркнул себе по шее - Мне их кузина подарила на день ангела! Сукой буду!
- Зачем же ты так? - Атаман повернулся к НЕМУ и Гарику. – Кузина братишке своему двоюродному подарок на именины замастырила, а ты… Не стыдно тебе? Обманываешь старших, да ещё и куришь. Это очень плохо.
А потом своей татуированной пятерней он сотворил ЕМУ шмасть. То же самое с Гариком проделал Рваный. Это потом ОН узнал, что пальцами по лицу - от лба до подбородка - называется шмастью. Шмастью, которую не делают, не исполняют, не причиняют, а именно сотворяют. Сотворяют, как нечто волшебное, после чего стоящий перед тобой человек сразу превращается в существо среднего рода - жалкое, униженное и никого больше не интересующее. Но об этом всём ОН узнал потом. А тогда ЕГО просто чуть не вырвало от прикосновения грязных атамановских пальцев к своим глазам и губам...
Давно уже запел в «Эрмитаже» прогрессивный американский певец Робсон. И те, воздушные и шалавистые, что должны были оказаться через пару часов в пустой квартире Гарика, сделали первые глотки из длинных фужеров. А ОН стоял и думал о том, что если бы сейчас произошло чудо, и вернулись к ним назад семьдесят рублей с отцовскими часами, они всё равно не пошли бы туда. Потому что долго ещё будет стекать с их лиц липкая шмасть, сотворенная Атаманом и Рваным. Может быть даже всю оставшуюся жизнь. И ещё ОН понял, что наврали всё и Вертинский, и Есенин, и одесский литератор Бабель. И не было никогда никакого благородного Бени Крика. А был, есть и всегда будет Атаман со своей кодлой. И ещё - всегда будет шмасть, которую сотворяет Атаман одуревшим залетным малолеткам из чужой колоды. И если хочешь, чтобы с лица твоего никогда больше не стекала эта шмасть, жить нужно в той колоде, где банкует не Вертинский Александр Николаевич, а Синицын Павел Сергеевич - простой советский комсомолец из ремесленного училища номер 732, по кличке Паша-Атаман. Или просто - Атаман. Атаман, по которому в голос рыдали бараки всех лагерей державы со дня зачатия его форточницей Изольдой-Теремок от скокаря Кости-Струны, майданщика Саши Македонского или щипача-законника Ираклия Буридзе, очень любившего петь «под марафетом»:
Пусть ходим мы пока еще не строем,
Но козыри нам больше не сдадут -
Ведь тот барак давно уже построен,
Куда меня с этапа приведут…
…И комсомолец Атаман не обманул ожидания бараков. И сел. Сел, сгорев по дешевке, как, в общем-то, и должен гореть беспредельщик. Беспредельщик, позарившийся на трёху очередного залетного малолетки, посланного запойным своим папаней за спасительной похмельной четвертинкой. И всё бы ничего, если бы папаня этот не работал участковым соседнего района. А потому, выслушав вернувшегося без заветной чекушки сына, отвесил он ему крепкого отцовского пендаля и набрал без промедления номер своих ментовских корешей. После чего, спустя всего какой-то час, Паша-Атаман уже давал первые в своей жизни показания под протокол, удивленно при этом поглядывая на собственный член, бережно зажатый в проеме между косяком и дверью кабинета оперуполномоченного. И каждый раз, когда оперуполномоченный, сильно устав от ответственной своей работы, будто невзначай прислонялся к двери спиной, комсомолец Синицын сдавленно вскрикивал и мешочек его противоправных деяний пополнялся очередным преступлением. И продолжалась эта процедура до тех пор, пока мешочек атамановский не набился под завязку всеми «висяками» отделения за два последних квартала, связанных с насильственным завладением личной собственностью граждан. При этом совсем не исключено, что среди полусотни этих «висяков» было и три-четыре атамановских. Почему до суда, полируя нары Пресненского СИЗО, не очень он убивался по своей тюремной доле. Однако, уже во время процесса до него вдруг начало доходить, что напраслина, так негеройски на себя возведенная через зажатый в двери член, попахивает не весёлой «двухой» с романтической песней «Постой, паровоз!» где-нибудь в средней полосе, а вполне конкретной «восьмёрой» или даже «червонцем» в одном из дальних пригородов Магадана. И поняв это, Атаман решил перестать быть Атаманом. И, забыв, что в зале суда сидит вся его кодла (кто - рядом с ним, за бордюрчиком; а кто - пока ещё просто, как зритель), стал плакать и просить народного судью заменить ему лагерный срок службой в рядах Вооруженных Сил, куда он теперь как раз подходит по возрасту, отчифирив своё восемнадцатилетие на пресненских нарах. Но судья лишь посмеялся подобной просьбе и, перекурив с прокурором, объявил комсомольцу Синицыну Павлу Сергеевичу семь лет колонии строгого режима. Которые и отсидел подсудимый от звонка до звонка на одном из «весёлых» повалов Ныроблага...
А когда вернулся бывший ЗК Сницын на свою Самотёку, жизнь уехала уже так далеко вперед, что его самого в первый же вольный денек чуть было не поставила на перья новая молодая кодла и слыхом никогда не слыхавшая про Пашу-Атамана из дома номер 7, что рядом с магазином «Вина-соки-воды»...
Примерно в то же время и ОН встретился со свежеоткинувшимся Атаманом. Встретился, будучи широко известным в узких кругах, но в лицо ещё неузнаваемым. Хотя уже тогда в каждом доме, где был магнитофон, среди прочих модных записей пленка и с ЕГО голосом у хозяев почти всегда имелась. Но до тех времен, когда в любой квартире, даже ночью, находились для НЕГО и стакан и гитара, было еще далековато. А потому во дни запоев не считал ОН зазорным свои малоденежные похмелья справлять в заведениях «Общепита». И, забредя как-то на малую свою самотёчную Родину, увидел в одном из таких заведений побывавшего семь лет в бесплатном употреблении у государства Атамана. И бывший комсомолец Синицын ЕМУ очень сильно обрадовался.
Да, в общем-то, и ОН рад был увидеть бывшего кореша. Что и вылилось под первый литр в часовую шутейную вспоминалку их совместной уркаганской юности. Но после третьей бутылки в голове у Паши-Атамана пленка вдруг отмоталась в обратку на полном серьёзе. И обернулось это поначалу попыткой сделать из НЕГО гонца за четвертой, а чуть позднее - в вялом сближении своей обмороженной пятерни с ЕГО лицом. Но, перехватив в последний момент атамановское запястье, сам ОН сотворил с нетверезым лицом бывшего своего командора то, что сотворил с НИМ Атаман тем безвозвратно далеким августовским вечером у входа в сад «Эрмитаж». И Атаман сразу сник. И сам побежал за четвертой. После чего долго и красиво бакланил за свою фартовую воровскую житуху в лагере. И на голос собрал за их столиком пару невзрачных ханыг, также имевших в свое время ровные товарищеские отношения с пенитенциарной системой Министерства внутренних дел. Отношения, может быть, даже более долгосрочные, чем у Атамана.
И зря, конечно, посреди очередной атамановской бакланки спросил ОН, почему тот вдруг так глупо заплакал на суде, испрашивая у прокурора полную тягот и лишений армейскую службу вместо такой веселой и содержательной жизни, которую вел в своем Ныроблаге. Очень зря спросил. Ведь по всему было видно, что жил Атаман в лагере, в лучшем случае, обычным «мужиком» и к закону воровскому отношения не имел никакого. И мёрз в колонне по три на общих основаниях ( рука-то вон - по локоть обморожена), и елочки-иголочки за обе щёки посасывал, от цинги спасаясь, и план давал на лесоповале за себя и за того, кому шестерил по ночам в бараке. Так что смело можно было сказать, что отдохнула природа на втором поколении. И не просто отдохнула, а прям-таки отоспалась. Поскольку гены, закачанные в форточницу Изольду-Теремок скокарем Костей-Струной, майданщиком Сашей Македонским или щипачом-законником Ираклием Буридзе, сработали только наполовину - отправив комсомольца Пашу Синицына в беспросветное путешествие по этапам и пересылкам, да так и не сделав из него того, к чему стремился он всю свою долагерную самотёчную жизнь...
Но даже после срока своего Атаман не желал верить, что всё обстоит именно так. И, раненый в самое сердце ЕГО вопросом об армейской службе, заблатовал. Заблатовал, почуяв подпорку из новых своих собутыльников. Заблатовал очень правильно - по-урловому, истерично, постоянно вздрючивая себя по новой, как только кураж начинал угасать. И всё это - с патетической демонстрацией татуировок и суетливым движением рук в карманы и обратно. По всему намекая на заточку, а то и две, вот-вот готовые расписарить прибуревшего фраерка за неуважительное отношение к барачной своей биографии. Расписарить и снова стать для НЕГО Атаманом. Пусть только для НЕГО. Но тем самым Атаманом, у которого ОН бегал в шнырях, даже ни разу не вспомнив об отцовских часах, с которыми безропотно расстался в день первой их встречи.
А ЕМУ стало скучно. Скучно и малость стыдно за возвращенную Атаману шмасть. Поскольку не Атаману вернул ОН эту шмасть, а кому-то другому, пусть и внешне очень похожему. И, махнув на посошок, покинул ОН заведение «Общепита». Покинул, тихо радуясь захмелевшей душой, что снова ОН и Атаман проживают в разных колодах, которые теперь уж точно никогда не перетасуются вместе. Как тем давнишним теплым августом, когда в саду «Эрмитаж» пел на пластинке, а может даже выступал лично прогрессивный американский певец Поль Робсон. Так что, прости-прощай, дорогой товарищ Атаман. И про часики больше не вспоминай. Потому что замылил у тебя их не Рваный, а... Ну, в общем, сам должен понимать - не маленький. Отцовские ведь это часики были, трофейные, полвойны с ним прошедшие - до Берлина. А ты всю дорогу на Рваного грешил. Босота, бля...
Хотел ОН вернуться и сказать это всё Атаману. Да не вернулся. И правильно. Зачем возвращаться, если не увидятся они никогда больше. Это ж ясно. Ясно, как солнышко, падающее за Самотёку, по которому когда-то, очень давно, узнавал точное московское время человек, испохабивший два лучших года ЕГО юности, а заодно - и всю свою собственную жизнь...
Так тогда думал ОН и так - или примерно так - оставленный ИМ в рюмочной Атаман. Но кто-то третий думал иначе. И лет через восемь они встретились снова. На улице, в двух кварталах от их родной Самотёки. Но ОН тогда уже был ИМ - весь в песнях, ролях и сменяющих друг друга «Мерседесах», опасно мозолящих глаза членам правительства, космонавтам и театрально-киношным корешкам. Атаман же за эти годы стал совсем ничем и, судя по замызганной, проженной в трех местах нейлоновой куртке, становиться кем-то уже не собирался. И опять они улыбнулись друг другу, изобразив даже что-то похожее на обнималку. Обнималку довольно искреннюю. Искреннюю настолько, что кучковавшиеся невдалеке ханыги сначала почтительно замерли, а потом суетливо задвигали руками, сигнализируя Атаману свою готовность разделить оставшиеся полпузыря не только с ним, но и с его другом. Но Атаман не замечал своих собутыльников, запросто базаря с кумиром миллионов об общих их делах -обычных делах-делишках, которые всегда всплывают при частых свиданках двух старых корешков. Частых даже до некоторой обременительности. Почему и разговор их колышется степенно и без суеты. Атаман другу: мля, бля, пля... И друг Атаману: гля, бля, тля... А чего ЕМУ выдрыгиваться - из детства всё-таки человек, того самого, самотёчного, о котором пел ОН, поёт и ещё долго будет петь на всю страну…
Правда, оказалось, что песен ЕГО этих Атаман почти не слышал. Как, впрочем, и всех других - о войне, цветах, горах и любви. Рано слишком пропил свой первый и последний магнитофон марки «Яуза» бывший комсомолец и заключенный. Задолго до наступления ЕГО эпохи... Но зато в телевизоре видится с ним Атаман довольно часто. Потому что раздолбанный черно-белый «Рекорд» Гулька Зайнулина - старший кассир из «Вина-соки-воды», не берет даже за литр. И когда видится с НИМ Атаман по телевизору, то всегда рассказывает паскуде Люське, как крепко они дружбанили, и как был он, Атаман, для НЕГО чем-то вроде старшего брательника, не давая в обиду местным урловым дурням. А сегодня забакланит он Люське о том, что если бы не трешник тот ментовской, то, глядишь, тоже сейчас бы канал с НИМ на пару в Дом Кино, на новую премьеру. Но, как говорится, финита ля комедия - жизнь прошпилена и козыри не буби. Почему червонец в долг, до семнадцатого, был бы на текущий момент очень даже кстати. Только до семнадцатого, век свободы не видать. По старой дружбе их самотёчной...
И, выдав Атаману четвертной, всю дорогу до Дома Кино с благодарностью вспоминал ОН учительницу немецкого языка Раису Абрамовну, подло и неожиданно устроившую для выпускного класса два дополнительных урока в тот самый день и даже час, когда Атаман и его кодла так бездарно спалились на трёшнике похмельного участкового. А уже в зале, во время фильма, увидев себя на экране, ОН вдруг почувствовал, как изнутри у НЕГО что-то больно торкнуло. Точно так же, как через день после первой их с Атаманом общепитовской встречи. И понял ОН, что опять не сказал Атаману чего-то главного. И весь фильм, до белых пальцев, стиснувших подлокотники, вспоминал ОН это главное. И уже почти нащупал его. Но вспыхнувший свет и аплодисменты в один миг сожрали пойманное было воспоминание. И Бог с ним. Значит, не такое оно и главное. Тем более, что сегодня ОН уж наверняка виделся с Атаманом в последний раз. Если, конечно, тот не разыщет ЕГО семнадцатого числа, чтобы вернуть четвертной...
Но Атаман четвертной не вернул. И больше ОН его не видел. Лишь только раз услышал. И то не его, а о нём. Услышал буквально неделю назад, когда заехал навестить ЕГО Гарик Конецкий, который и поведал о незавидной кончине грозного персонажа их самотёчного детства. Поведал походя и скороговоркой, вклинив сюжет об Атамане в середину грустного рассказа о разгромленном альманахе, куда ОН с подачи Гарика отдал свои последние стихи. Поэтому из всего сюжета осталось в голове ЕГО одно тоскливое рваное облачко - без деталей и оттенков. «Мля, бля, пля и козыри - не буби,» - как-то, примерно, так для НЕГО закончил свой жизненный путь Синицын Павел Сергеевич, неосторожно зачатый по глубокой пьяни в одна тысяча девятьсот тридцать пятом году форточницей Изольдой-Теремок от скокаря Кости-Струны, майданщика Саши Македонского или щипача-законника Ираклия Буридзе. И Бог бы с ними со всеми, если бы после ухода Гарика не торкнуло ЕГО снова, как в те разы - после «Общепита» и в Доме Кино. Торкнуло, что так и не вспомнил ОН то главное, о котором должен был сказать Атаману. И теперь уже, видимо, не вспомнит. А если даже и вспомнит, то Атаман об этом никогда не узнает...
... - Ну, подумаешь - укол: сунул, вынул и пошел!
Атаман в последний раз скрипнул чекушкой и катнул опустевшую тару под сиденье.
- Может, хватит вам паясничать, молодой человек?! - не выдержал, наконец, кто-то в первом ряду, - видимо, не местный и поэтому непривычный к атамановским комментариям драматического кинодейства из заграничной жизни.
- Хватит, когда накатит! - Атаман даже малость удивился. - Я тебя, падла, запомнил! И когда свет зажгут, тебе его опять потушат!..
А тем временем брюнетистый окончательно бросил Колдунью и уехал в свой Париж к некрасивой невесте из богатой банкирской семьи. И тогда Колдунья снова посмотрела на НЕГО. Правда, теперь она не улыбалась. А потом в зале зажегся свет и Атаман с Лукой и Рваным ломанулись к первому ряду метелить мятежного кинозрителя. А ОН ждал их на улице, чтобы, по окончании метелева, дозатариться пойлом и двинуть к Гульке Зайнулиной, которая сегодня будет Колдуньей. Во всяком случае - для НЕГО. Хотя и Атаман, и Рваный с Лукой через пару часов тоже будут пластать в очередь не безотказную Гульку, а увиденную на экране Колдунью. Вот только ни в жизнь не признаются они в этом ни Гульке, ни, тем более, друг другу. Как, впрочем, и ОН. Какой смысл признаваться в таких заморочках? Только позориться лишний раз. Лучше уж, как Атаман - делать вид, что кладёшь на всё с прибором. И ОН, выпив положенную ЕМУ «сотку» добросовестно делал такой вид, пока с нетверёзых губ командора не слетело:
- Да всё ништяк фраер этот черненький сделал!
Разомлевший после Гульки Атаман, блаженствуя, добил папироску с «планом» и шумно выдохнул ЕМУ в лицо последнюю затяжку.
- Чего «ништяк»-то - что вставил он ей?
Заслушавшийся застенным скрипом Лука вернулся в действительность и тупо улыбнулся.
- Да всё ништяк! И что вставил, и что послал потом!
- Почему? - скрип за стеной умер и Лука степенно завозился с ремнём. - Кончил, наконец, Рваненький наш...
- Почему, почему - да потому, что не женятся на таких, верно, босота?! - после ухода к Гульке Луки и до возвращения Рваного ОН остался единственным собеседником Атамана.
- Почему?
За стенкой шутейно-подъебисто началась пересменка кавалеров.
- Да потому, что не женится никто на таких красивых - заблядует сразу после ЗАГСа.
- По мне, уж если жениться, то как раз на такой. А заблядует или нет - это уж от тебя зависит.
ЕМУ вдруг стало лестно. Лестно от того, что, во-первых, Атаман впервые заговорил с НИМ на равных, а, во-вторых - за быстро и взросло выданный апарт. Но Атаман был умный, хитрожопый, да ещё и подкуренный. И когда в комнату вошел сменившийся с Гульки Рваный, апарт ЕГО Атаману обернулся приговором.
- Слышь, чего босота наш тявкнул?!
- Чтоб ты ему котлы отцовские вернул?
Рваный устало прилег на проженную кушетку, свернулся калачиком и приготовился к спектаклю. Он любил атамановские дурки по укурке.
- Что ты, Рваненький, хуже! - Атаман присел на кушетку к Рваному и хлопнул его по ляжке. - Только что забожился наш босота, что будет падлой, если на артистке этой не женится! Такие вот дела, в натуре!
- Какой аритстке? - удивился Рваный.
- Да сегодняшней, из кино! Верно, босота?
- Ты чего, Атаман? - ОН еще не понял, что произошло страшное.
- Я-то ничего, - Атаман медленно поднялся с кушетки, подошел к столу и очень нехорошо завис над ЕГО лицом. - Я-то - ничего! А ты вот, босота, зря в несознанку уходишь. Сукой буду - зря.
Голос Атамана зазвучал вдруг очень спокойно, а глаза потеряли цвет.
- Я не так про артистку сказал, я сказал...
Но тут ОН осекся и понял, что дурка зашла слишком далеко. Вернее, этого захотел Атаман. Захотел, чтобы зашла она, дурка эта, туда, где бакланка уже станет ребром: кто-то из них двоих гонит порожняк. Причем гонит отвязно и нагло. И всё это при свидетеле - Рваном. А поскольку Атаман не мог соврать по определению, выходило, что ссучился ОН. Ссучился, отказавшись от слов, которых не говорил. Но кроме НЕГО знал о том, что не говорил ОН этих слов, только один человек - сам Атаман. А может, не знал и он. И по обкурке в башке своей выстроил слова ЕГО о женитьбе на красивых именно так, как передал Рваному. И искренне верил в свою правоту. А значит, ссучился ОН и через секунду шмасть для НЕГО будет лишь началом толковища, финал которого может быть любым - вплоть до банальной расписарки. Ведь по закону, за слова свои надо отвечать. Либо уповать на гуманность правиловки, к чему вздрюченный и обдолбанный планом Атаман был явно не расположен. И ОН проклял тот день, когда сунулся с Гариком Конецким в эту нору за отцовскими часами. Чтобы остаться в этой норе. Остаться, пропуская мимо ушей страстные монологи того же Гарика о скотстве новых своих корешков и тупости законов, по которым коптят они этот мир. Но ОН выгнал Гарика из своей жизни. Выгнал, поняв, что ещё одной шмасти не выдержит. А потому - быть ЕМУ с теми, кто шмасти эти сотворяет. Сотворяет для таких, как Гарик. Но не для таких, как ОН. Потому что ОН теперь с ними. И живёт по их, хоть и туповатым, но отчасти справедливым законам, один из которых не просто гласит, а вопиёт о суровой каре за отказ от слова своего, произнесенного в присутствии ближнего - то-есть укуренного в дупель Атамана. Падлы Атамана, которому и подтвердил ОН в присутствии Рваного то, что и в мыслях держать не мог. И глаза Атамана вновь обрели цвет.
- Пять лет тебе срока, босота.
- На что?
- Да на женитьбу ж, корешок.
И понял ОН, что отпустил ЕГО Атаман. И не будет сегодня никакой шмасти. И другого ничего не будет. Ни сегодня, ни через пять лет, отведенные ЕМУ Атаманом. Ведь не дурак же ОН, чтоб всю пятёру кантоваться с атамановской кодлой. Через два года ЕМУ будет восемнадцать, а в райвоенкомате ЕГО давно приписали во флот, где после службы ОН останется на сверхсрочную. И пусть рыщет тогда за НИМ Атаман по морям-океанам со своими законами, толковищами и шмастями...
- Не уложиться мне в пятёру, Атаман! Она ж в загранке живёт.
За стенкой охнул Лука и ОН засобирался к Гульке.
- А не уложишься в пятёру - уложишься на перо.
- А если уложусь?
- Тогда я - твой. - Атаман провел по кадыку горлышком чекушки и закрыл глаза.- Такие вот дела, босота...
...Скри-скрип. Эх, Гулька, Гуля, Гуленька. Зачем же ты жаркая такая. И доступная. И добрая. Скрип-скрип. Изображаешь, что хорошо тебе и шепчешь в ухо нежности всякие. Скрип-скрип. А ОН - четвертый у тебя сегодня. И не чувствуешь ты ничего уже - ни хорошего, ни плохого. Скрип-скрип. Да и не можешь чувствовать. А всё равно - дышишь жарко, постанываешь и ноготочки свои в спину запускаешь. Аккуратно запускаешь, чтобы не поранить. Потому что не отключаешься, а думаешь об одном только - скорее бы. Скрип-скрип. Но только не получится у тебя сегодня скорее. Не получится по причине очень уважительной. Скрип-скрип. Ведь не Гулька ты сегодня, а Колдунья из кино заграничного, на которой должен ОН через пять лет жениться. Или сесть на перо Атамана. Скрип-скрип. И, в общем-то, это вполне ЕМУ по силам. Скрип-скрип. Не перо Атамана, конечно. Скрип-скрип. А чего тут такого? Скрип-скрип. Зря, что ли ОН ходит в драмкружок Центрального дома железнодорожника, два раза в неделю отдыхая тайно от Атамана и кодлы его фиксатой. И Борис Иванович - мхатовский, между прочим, артист - всё время говорит, что у НЕГО очень хорошие актерские данные. Скрип-скрип. И, значит, совсем не исключено, что пройдет ОН конкурс в театральный институт, закончит его, снимется в каком-нибудь кино про уголовников и поедет на фестиваль, где подойдет к Колдунье и пригласит на танец. Скрип-скрип. А ночью ОН, с гитарой наперевес, влезет через балкон в её гостиничный номер и будет петь до рассвета. К тому времени у НЕГО уже будет много песен. Песен о войне и любви, горах и цветах, их родной Самотёке и даже, хрен с ними, об Атамане и Рваном с Лукой. И, конечно же, о тебе, добрая Гулька - как в один из самотёчных вечеров была ты заграничной Колдуньей из кинофильма. Скрип-скрип. И настоящая Колдунья растает от ЕГО песен. И полюбит начинающего русского артиста. И поедет с НИМ в Москву, где в первый же вечер приведет ОН ее на малину к Атаману, которому весело расскажет, как собирался бежать от него на флот. Атаман же в ответ быдловато хохотнет, нальет ЕМУ стакан и сделает вид, что всё хорошо. Но всё хорошо не будет. Поскольку возьмёт ОН из липких ладошек командора скрипучую чекушку и забытым движением сделает «розочку». Чтобы поднести эту «розочку» к самой атамановской харе и напомнить второй по важности закон толковища: проиграл - отдай. И перед тем, как полоснуть по судорожно заходившему кадычку бывшего командора, ОН очень спокойно скажет:
- Ты проиграл, Атаман.
И, обернувшись на испуганную и ничего не понимающую Колдунью, добавит:
- Босота, бля...
Скрип-скрип-скрип...
.... Всё. Вот и вспомнил ОН, наконец, то, что должен был вспомнить. И хорошо, что не вспомнилось ЕМУ это ни в рюмочной, ни позднее, когда встретились они на улице перед премьерой. Не то наверняка пришлось бы затащить Атамана в Дом Кино, где ждала ЕГО Колдунья, волнуясь, не влетел ли ОН в очередной загул. А ОН предстал бы перед ней трезвый и серьёзный, сразу познакомив с ошалевшим Атаманом. И попросил бы её невзначай показать Атаману паспорт с датой их многострадальной регистрации. Чтобы понял тот, что официально захомутал ОН свою Колдунью ровно через десять лет и один месяц со дня их смертельного уговора на хате у Гульки Зайнулиной. Через десять, а не через пять.
- Так что ты выиграл, Атаман.
Так бы ОН сказал ему. А потом, посмотрев на испуганную и ничего не понимающую Колдунью, добавил бы:
- Я твой.
И, молча вынув из кармана заточку, расписарил бы его Атаман на глазах у всей кинематографической общественности. И снова стал бы Атаманом. Тем самым, из детства. Правда, только до первой пересылки, где Атамана уже самого расписарили бы, как врага народа. Расписарили бы за НЕГО, чьи песни к тому времени уже лет пятнадцать гундосила после отбоя вся барачная Россия.
И, значит, правильно, что не вспомнил ОН вовремя их с Атаманом главное. Вспомнил бы - давно бы уже было два трупа. А так пока только один. И без всякой расписарки. Мля, бля, пля. Но всё-таки, всё-таки, всё-таки...
Всё-таки жалко, что вышло не по закону. Пусть тупому, но местами - справедливому. И никому никогда ОН уже не скажет:
- Ты выиграл. Я твой, Атаман...
...Прыг-скок. Раздухарилась девочка наверху. И нотки западали с потолка уже целыми гроздьями. А значит всё - не подняться теперь и не дошкарить до Садового. Не с птицей же на груди «скорую» останавливать - подумают, что сбежал из дурдома. Или из зоопарка. И остается только застонать, чтобы Алик с кухни услышал и по-новой «задвинул» релашки, которой минут на двадцать и хватит всего - лишь на то хватит, чтобы птица на подоконник перелетела. А хочется-то совсем её вытолкать - к другому кому-нибудь, кто не «спрыгнул» ещё. И девочка-соседка пусть над ним теперь прыгает, над «неспрыгнувшим». А ОН «спрыгнул».
Прыг-скок. Правда, если Алик один прибежит, без мамы с Нюшкой, можно попробовать раскрутить его втихаря на дозу. Уж Алик-то знает, что одна доза ничего не решает. Особенно для НЕГО. Но ведь ясно же, что не один Алик прибежит. Нарочно не один. Потому что уверен, что при Нюшке с мамой не станет ОН его раскручивать. Прибежит не один, и «вдует» по вене свою релашку. Хотя мог бы вполне вместо релашки и дозу «закатать». А Нюшке с мамой сказать, что релашку - они в этом не понимают ничего. Так же точно «закатать», как «закатывал» в театре, на виду у труппы всей. И никто ни хрена не замечал. Да и нечего было замечать: при ЕГО нагрузках витамины внутривенные - дело вполне обычное. Тем более поначалу, в антрактах «Лира», Алик ЕМУ и в самом деле «задвигал» витамины. До тех пор «задвигал», пока Виолетка, одна из бывших ЕГО, не затырила у мужа-нарколога упаковку опиата немецкого. Для НЕГО специально затырила, чтобы с водяры подснять. И подсняла. И после второго уже укола понял ОН, что неприятные даже для крепких мужиков секунды, когда игла, только нащупав вену, окрашивает стеклянную внутренность шприца-«баяна» в бурый цвет, станут отныне для НЕГО самыми сладостными и ни с чем не сравнимыми. Несравнимыми даже с теми толчками под рёбрами, после которых высыпались вдруг на струны первые слова лучших ЕГО песен - тех самых, бродивших по нутру месяцами, а то и годами и, казалось, навсегда уже затерявшихся, задвинутых в черные провалы памяти...