«С грустью думаю, что однажды все это будет выброшено на помойку, как и вся эта эпоха»
(С) Е.А. Халдей.
В Германии "побежденные" немцы устроили музей его
фотографии.
Американцы тоже открыли его музей.
Во Франции и Бельгии сняты о нем фильмы.
На форуме фотографов в Перпиньяне он получил орден за
заслуги в области фотоискусства. Это как "Оскар" в кино.
На Западе его называют "Фотографом эпохи Сталина".
В России у него ни разу не было персональной выставки.
Евгений Ананьевич Халдей. Классик советской фотографии.
День выдался по-настоящему весенний. Солнце всерьез принялось
за дело, и вот уже сосульки над крыльцом запели свою звонкую песню. 13
марта. Маленькому Женьке только что стукнул год. Его мама - молодая
красавица Аня - поднялась ни свет ни заря. Приближалась Пасха по
еврейскому календарю, и в этот день всегда собирались в доме гости.
Женька вдруг обиженно сморщился и заплакал, вздрогнув отчего-то. И
Аня, ласково приподняв его из колыбели, прижала к груди: "Не плачь,
маленький, мама тебя никому в обиду не даст. Вот вырастешь большим и
сильным, сам тогда старенькой маме защитником станешь..."
...Аня так и не успела обернуться, пуля черносотенца вонзилась ей
в спину. Женька вскрикнул и смолк. Потому что та же самая пуля прошла
над крохотным сердцем. Так 13 марта 1918 г. в г. Юзовка, построенном
английским "железным" магнатом Юзом, не убили Женю Халдея.
Будущего классика советской фотографии.
- Я начал снимать в 1932 году на стеклянные пластинки
самодельным фотоаппаратом...
- Подождите, первым же у вас был ФЭД...
- Нет, вот видишь, там стоит на полке серенькая коробочка,
картонная такая... ну это и есть мой первый фотоаппарат.
Вместо объектива - линза от бабушкиных очков.
Фотографировал с балкона церковь красивую, что была напротив дома.
Потом ее взорвали, и я никак не мог понять, как это такое красивое
сооружение может быть опиумом для народа... Эта фотография у меня
сохранилась.
- Фотоаппарат системы "халдейник", да? А кстати, Евгений
Ананьевич, напомните, кто из писателей это слово придумал.
- Об этом написал Борис Полевой в своей книжке о
Нюрнбергском процессе "В конце концов". Вот, прочитай: "...Я опоздал
на процесс всего на шесть дней... Сюда со всех концов земли слетелось и
съехалось свыше трехсот фотографов, корреспондентов, кинооператоров,
художников. Вместе с профессиональными журналистами прилетели сюда
и известные наши писатели и художники: Илья Эренбург, Константин
Федин, Всеволод Вишневский, Кукрыниксы... "Гранд-отель", где
поселились корифеи, среди журналистов получил название "курафеи".
Писатели, узнав об этом, не остались в долгу, и так как среди
журналистов присутствует известный корреспондент капитан Евгений
Халдей, пресс-кэмп стали называть "халдейник", а обитателей его
соответственно "халдеями".
- Ну, Евгений Ананьевич, это дорогого стоит: в столь молодом
возрасте - и уже признание! Да еще и Полевой повысил вас в чине - вы
ведь, кажется, старшим лейтенантом служили?
- Да, он не то чтобы ошибся, просто капитан в тот текст лучше
укладывался. А что до признания, то зачем оно мне? Ничего мне уже не
надо.
Знаешь, я все время удивляюсь - парадокс какой-то: им, немцам-
то, побежденным, почему-то не хочется забывать, что тогда было с их
страной. Они вновь и вновь хотят "переварить", понять, что же с ними
было, что стало бы, если б Гитлер победил. Они хотят увидеть и оценить
сами, они водят на мои выставки детей, они не хотят успокоиться и
забыть. А у нас, победителей, ветераны так ничего и не дождались: ни
квартиры, ни нормальной пенсии - ничего. Так с обещаниями и умерли. А
власти словно ждут, чтобы и оставшиеся побыстрее издохли - тогда и
вопрос будет снят с повестки дня.
День первый
Женя Халдей, молодой и симпатичный корреспондент
фотохроники ТАСС, возвращался из командировки в приподнятом
настроении.
Москва еще только просыпалась. Как же она хороша в этой
июньской свежести площадей, в спокойном величии Кремля и в зелени,
которая еще не успела заматереть. Нет, определенно день начинался
удачно.
- Я жил тогда в Леонтьевском переулке, рядом с германским
посольством - там, где ТАСС сейчас. У меня дом 12, а у посольства - 10.
Смотрю - что-то странное: немцы сгружают чемоданы, узлы, и в
посольство, в посольство. Что такое? Захожу в подъезд, а там три
гаврика из НКВД в штатском, посмотрели на меня, ничего не спросили.
Я позвонил в дверь.
Утром по приезде Женя с приятелем завалился в баню, что рядом,
на улице Станкевича. Попарились славно. А потом, разумеется, пивка -
бочкового, холодненького.
И все бы хорошо, только не выходило у Жени из головы это
шевеление в немецком посольстве: неспроста это, неспроста. А
поделиться с приятелем - страшно, словно, если озвучишь какую-то
тяжелую мысль, значит, накликаешь беду.
- Около одиннадцати меня по телефону вызвали в фотохронику:
"Немедленно приезжайте с аппаратурой!" Хозяин мой, у кого я угол
снимал, работал на швейной фабрике: ему тоже велели немедленно
прийти в цех. Стало страшно. "Что-то все это мне не нравится, Израиль,"
- говорю я ему. А он: "Маха швайг". Молчи, значит.
А Москва живет обычной жизнью: магазины работают, радио
радостно сообщает, что открыт новый стадион в Киеве, весело скачет
трамвай по улице Герцена - все идет своим чередом. Я пришел в
фотохронику, она была тогда на улице 25 Октября, там, где снимок этот
знаменитый сделан, но все молчат, боятся вслух что-то сказать. В
одиннадцать начал выступать Левитан: "Работают все радиостанции
Советского Союза. Слушайте в двенадцать часов важное
правительственное сообщение"... И опять: "Работают все..." И за этот час
он просто душу у всех вынул. И вот в двенадцать он предоставил слово
Молотову. Я, как и все, боялся и ждал. Потом Молотов, заикаясь, стал
говорить. Я увидел в окно, как внизу, под деревянными репродукторами
собирается народ. И застывает, вслушиваясь.
Я тихо вышел и щелкнул фотоаппаратом.
Так получилось, что это и был первый снимок первого дня войны.
- Евгений Ананьевич, а что дальше было, когда сообщение это
прозвучало?
- Люди сразу побежали: ой, мыло, ой, соль, сахар... Все уже
изменилось в городе: покуда я шел в фотохронику, было одно, сейчас же
все пришло в движение. И - слезы на глазах у людей. И - мобилизация на
Белорусском вокзале.
Любопытно, что, когда я пришел к шефу фотохроники и
попросил подписать заявление на сто метров пленки для моей
командировки в Мурманск, шеф страшно удивился: "Да ты что, зачем?!
Через две недели война кончится". И хотя мы уже оставили и Киев, и
Минск, Сталин в выступлении 3 июля сказал: "Гитлеры приходят и
уходят, но победа все равно будет за нами".
- Евгений Ананьевич, а ваш товарищ по комнате - как его?
Израиль, да? - он куда делся?
- Он делся в Пермь, эвакуировался. Когда уже паника была в
Москве, 16 октября. Ему сказали на фабрике: "Беги домой, возьми узелок
и на вокзал, платформа номер такая-то". Он прибежал - а он портной-то
от Бога был, - схватил свою швейную машинку "Зингер", колун и
расколол ее вдребезги. Чтобы фашистам не досталась. В шкафу висели
еще мои костюмы - он взял бритву и все исполосовал, как макароны.
Потом, вернувшись из эвакуации, он очень переживал, извинялся. "Да о
чем ты, - сказал я ему, - мы столько уже потеряли! Все вернется потом,
после войны!"
- Хорошо, Евгений Ананьевич, ему ваша "лейка" - прославленный
в боях фотоаппарат - под руку тогда не попалась.
- Это было мое оружие, и его я всегда носил с собой. Во время
войны, когда меня спрашивали, я отвечал: "Я - солдат с фотоаппаратом".
И хотя у меня всегда вот здесь, сбоку, болтался маузер, я ни разу
не выстрелил в живого человека.
- За всю войну - ни разу?
- Ни разу.
- Евгений Ананьевич, насколько я вас знаю, вы всегда были
немного флегматичны, не любили суеты, спешки, а все равно
оказывались в самом пекле событий, лезли, можно сказать, на рожон,
хотя иногда ни к чему было так рисковать. Неужели все это только из-за
того, чтобы сделать несколько кадров?!
- Конечно, из-за кадров, а еще из-за чего же? Зачем я высаживался
ночью на эту Малую землю? Во имя чего?
- Что, там было так страшно? Страшнее, чем в Берлине и на
Курской дуге или под Москвой?
- Ты даже не представляешь, что такое эта Малая земля. Вода,
вода, вода, вода - сплошная вода, а потом три метра суши. А дальше -
скала, отвесная совершенно. Если у тебя есть крылья, ты взлетишь туда, а
так - нет. Представляешь? И вот катер подходит, и командир кричит:
"Вашу мать, быстрее! Мне надо отходить, быстрее прыгайте..." Я не
знаю, откуда что появляется - сила, крылья эти, - и вот ты ныряешь в эту
воду, и эти три метра одолеваешь и взбираешься, как на крыльях, наверх,
и там уже какие-то щели, траншеи - нашел, бросился, отдышался... Перед
штурмом я сфотографировал группу матросов - 16 смелых парней из
отряда морской пехоты Цезаря Куникова. Живыми тогда вернулось
только трое.
Теперь и они уже умерли. А фотография и память на ней -
остались. Так стоило или нет лезть на рожон?
Сам Евгений Ананьевич на фотографиях военных лет имеет вид
прямо-таки бравый, даже чуть-чуть щегольской: почти на затылке, не по-
уставному заломленная фуражка, а из-под козырька вырывается
роскошный чуб. Сколько нашего "женского брата" погорело на этом
чубчике кучерявом?! Правда, сам Ананьич утверждает, что козырек
мешал смотреть в объектив, поэтому, мол, и фуражка на затылке. Но у
меня на этот счет совсем другое мнение.
- Это было под Керчью. Мы там овладели одним погребом,
сделали из него блиндаж, натащили немецкие трофейные койки - мы там
жили с кинооператорами, пять человек всего. Я готовил еду на всех -
никто меня не назначал, а просто я это умею делать и люблю: и мясо
жарил, и хворост кондитерский делал. А там была по соседству повариха
Машка - ну страшна была, Квазимодо просто красавец рядом с ней. Я у
нее иногда масла взаймы брал или сахару. Или она заходила спросить
чего-то. И вот она стала меня обхаживать: я молодой был, неплох собой
тогда. Однажды ночью начался обстрел наших позиций, а я был наверху
- мы на всякий случай дежурили с десантниками. Ну, значит, иду, а
Машка кричит: "Товарищ старший лейтенант, можно к вам?" Я ей -
заходи. Она: "Ой, какой обстрел, какой обстрел, ой как страшно. Будь
она проклята, эта война, когда же все это кончится!" - попричитала так,
попричитала. Ну нижняя сорочка на ней была такая прозрачная, а сверху
шинель наброшена - как она выскочила, в том и была. Я сижу у стола,
ребята спят. Она еще попричитала немножко, я ей и говорю: "Ну, ладно,
Машка, приляг давай, успокойся". И она прилегла. А свет керосиновой
лампы вдруг так упал, что лица ее не стало: передо мной была Мадонна!
Боже, настоящая Мадонна. Я был зачарован... А она мне шепчет: "Да
ложись ты, ложись". Ну, я и прилег тоже. На этом роман наш, конечно,
закончился. Какое-то время она стеснялась, я стеснялся, прятались друг
от друга...
День последний.
Война неудержимо катилась на Запад. Победа неотвратимо
надвигалась на Берлин.
А Евгений Халдей, пройдя с войсками маршала Толбухина до
Вены, возвращался в Москву. "Наверное, теперь уже насовсем", - думал
он, мечтая отоспаться и как следует помыться. А если повезет, и
попариться в придачу.
С аэродрома - в фотохронику, пленки - в проявку и... Вызывает
шеф: "Теперь давай на Берлин..." Ананьич, конечно, не из робкого
десятка. Но от слова "Берлин" ему стало не по себе: страшное,
неизвестное "нечто", логово самого Гитлера. Предпринял было попытку
увильнуть от этого дела, но: "Понятно. Есть завтра вылететь в Берлин".
"Что же там может понадобиться? - размышлял Ананьич, выйдя от шефа.
- Ну, побольше пленки, запасной аппарат, естественно, и... А почему бы
не взять флаг? Скажем, как только наши возьмут что-то такое, самое
фашистское, - тут бы и флаг водрузить на крышу. А его под рукой не
окажется, это как пить дать. Так, - мысль забилась активнее, - надо где-
то достать флаг. Или хотя бы красную материю".
- Я пошел на склад фотохроники - там был такой Гриша
Любинский. Я ему и говорю: "У тебя где-то были месткомовские
скатерти?" - "А что ты хочешь?" - "Пойдем посмотрим их". Одна была
длинная, а другая короче. Я прикинул, должно получиться. "Я у тебя их
возьму". - "Куда?!" - "Я тебе верну. Завтра верну, чего ты боишься?!."
Привез домой, и мы с Израилем стали кроить. Кстати, серпы и молоты на
флагах - это не краска, это он вышивал всю ночь, вернее, нашивал на все
эти скатерти - получилось три флага. А утром я взял их, положил в
котомку и улетел в Берлин. Один я приладил на Темпельгофском
аэродроме 1 мая 1945 года, другой - 2 мая на Бранденбургских воротах и
последний - на рейхстаге уже.
- Через объектив вашей камеры прошло множество людей.
Скажите, кто из них оставил в памяти самый яркий след?
- Ты не поверишь, но всех, кого я снимал во время войны, я
помню. Даже голос каждого из них.
- Но ведь в военных воспоминаниях, как правило, много
страшного, жестокого, печального, наконец. Неужели вам никогда не
хотелось забыть, вычеркнуть из памяти что-то неприятное, мучительное?
- Нет. Никогда. Ничего стереть из памяти я не хочу. От этого все
равно не избавишься.
- А если б можно было, хотели бы?
- Зачем? Ведь человек жив и этим тоже.
Евгений Халдей снимал Нюрнбергский процесс "от и до". И
самым "любимым" его объектом был Геринг. Однажды Халдея
пригласили на съемку. Шеф с американской стороны (дело в том, что
наших военных, по соглашению, внутри нигде не было, только англичане
и американцы) спросил: "У тебя блиц есть?" - "Есть". - "Тогда пойдешь
снимать обед". Пришел Ананьич и увидел, как эти преступники - высшие
чины германского рейха - сидят за столами и покорно жуют фасоль.
Прошел вдоль столов, сделал несколько кадров и наконец дошел до
Геринга. Тот сверкнул на фотографа глазами, понял по форме, что
советский, и начал на него орать: "Русише швайн, русише швайн!" - мол,
русская свинья... Халдей испугался, не знает, что делать: власть, что ли,
переменилась? Подбежал лейтенант: "В чем дело, что за крик?" И уже
Герингу: "Сейчас же замолчать!" Тот не слушает. И тогда американец
размахивается и - хрясь дубинкой Геринга по плечу... Геринг сразу как-то
обмяк, опустил руки и замолк.
- У меня есть эта фотография. Я сделал несколько снимков, а
потом извинился перед американским офицером: мол, из-за меня в ход
пришлось пустить дубинку. А он мне: "Все о'кей, у нас так полагается. Все
в порядке". Позднее мне захотелось сняться на память рядом с Герингом в
зале: я дал свой аппарат американскому коллеге, а сам пошел и встал
недалеко от Геринга. Тот увидел и сразу закрылся рукой. Вот так он мне
отомстил.
- А на казни вам не удалось присутствовать?
- Нет. Был только наш корреспондент Темин, но как пишущий - с
фотоаппаратом не разрешали, и нет таких снимков поэтому. Есть
мертвые они, в морге, потом уже - снимал американский фотограф как
доказательство их смерти и приведения приговора в исполнение.
- А какое чувство вас посетило, когда вы увидели "героев" своих
недавних репортажей с суда мертвыми?
- Чувство возмездия и удовлетворения. И потом вся церемония
была основательно продумана: преступникам дали праздничный ужин,
хороший, с кофе и жареной картошкой. Потом, не торопясь, сколачивали
виселицу, которую специально из Англии привезли. Всего приговорили к
казни одиннадцать, а вот с Борманом так и непонятно осталось: одни
говорили, что он умер; другие - что ему якобы помог удрать Папа
Римский. Гесс пожизненно получил. И потом повесился. Риббентропа
повесили... Некоторых выпустили прямо из зала суда - министра
финансов, например, Шахта...
Но все это будет после. После Парада Победы.
А пока Федя Легкошкур и еще 199 человек из особого батальона
каждую ночь печатали шаг по брусчатке Красной площади.
Репетировали парад. Требовалось добиться особой торжественности и
четкости в момент бросания фашистских флагов к подножию Мавзолея.
Вместо флагов, правда, пока бросали деревянные жерди, которые в
ночной тиши издавали кошмарный звук, эхом разносимый по округе.
Зато к началу парада все было отработано до мелочей. Федю с его
богатырским телосложением было решено поставить во главе шеренги,
на самое видное место.
24-го, рано утром, их привезли на Красную площадь и там,
позади собора Василия Блаженного, стали раздавать флаги. Дошла
очередь и до правофлангового, до Федора, значит: "А тебе, солдат,
достается самый главный трофей - личный штандарт Гитлера". Федор
опешил: "Почему я должен самый поганый флаг нести? Что хотите со
мной делайте, а эту пакость я не понесу". Стали уговаривать его и
разъяснять, что, наоборот, повезло ему: к подножию Мавзолея бросить
самый главный из главных фашистских символов власти и тем самым
поставить точку и на Гитлере, и на этой войне. В общем, уговорили.
У Евгения Ананьевича на этом параде тоже свои проблемы
возникли: как только Жуков на белом коне выехал из Спасских ворот -
начался дождь. А потом и просто ливень. Объектив фотоаппарата стало
заливать. "Ничего, прорвемся, - успокаивал себя Халдей, - где наша не
пропадала". И продолжал снимать.
Маршал Жуков пустил своего белого коня вдоль шеренг. "Ура-а-
а!" потянулось эхом по рядам. И тут - трудно себе представить, но снимок
тому подтверждение - Евгений Ананьевич нажимает на кнопку
фотоаппарата именно в тот миг, когда конь отрывает все четыре ноги от
земли! Он словно парит в воздухе со своим седоком.
- Я прыгал туда-сюда, старался везде успеть. Интересно, что
значит бедная страна была: трибуна для зрителей ну на несколько тысяч
людей рассчитана, но на всю эту трибуну не набиралось и десяти
зонтиков. Дождь лил как из ведра, люди стояли, не двигаясь, а я скакал
повсюду со своей камерой. Потом родилась такая фраза: небо в тот день
оплакивало погибших.
Первым на параде пошел Карельский фронт с Толбухиным во
главе. Именно оттуда, с Мурманска, и началась моя военная дорога.
За ним двигался Белорусский - с ним я войну заканчивал, это
было главное направление нашего удара. Я протиснулся к сводной
колонне моряков, стоявшей вдоль ГУМа, и стал фотографировать.
Странно, но опять я был здесь, возле ГУМа, откуда для меня началась
война: люди у репродуктора и голос Левитана... Здесь же эта война и
заканчивалась. И уж не знаю что - дождь это был или слезы, но я
несколько минут не мог сдержать волнение. И вдруг: "Жень, Женя..." -
ребята, с которыми мы встречались на флотах, узнали меня. Я вспомнил,
конечно, их тоже. И генерала Алексеева, командира катера на Северном
флоте. Он возглавлял колонну моряков.
Дождь по-прежнему хлестал как из ведра. Праздник потихоньку
сворачивался. В воздухе тоже планировался парад, и авиация была
готова, но все было отменено. Демонстрация трудящихся - тоже.
Я помчался в фотохронику, чтобы успеть проявить пленки. И я не
знал тогда, что почти сорок лет спустя судьба мне подарит удивительное
продолжение этого дня.
В Обнинске, что под Калугой, как-то устроили выставку военной
фотографии. Были здесь, конечно, и снимки Евгения Халдея, сделанные
им в июне - 22-го и 24-го: в день начала войны и на Параде Победы.
Евгений Ананьевич расхаживал по залу, как всегда с фотоаппаратом, и
приглядывался к людям. Наблюдая, делая какие-то снимки.
У фотографии, на переднем плане которой застыл с гитлеровским
штандартом высокий, красивый солдат, стоял пожилой мужчина с
мальчиком. Халдей подошел тихонько и вдруг услышал: "А это я -
видишь, флаг Адольфа Гитлера держу..." Фотограф просто обомлел в тот
момент. "А вы кто?" - спрашивает. "Я - Федор Легкошкур. Вот он я на
фотографии".
...Евгений Ананьевич смахнул слезу. Ему восемьдесят. Он с
трудом передвигается. Почти не видит. Но позволяет себе шутить на этот
счет: "Мол, долго всматривался в горизонт, не идет ли коммунизм. А
когда понял, что уже и не придет, потерял зрение".
В его комнатке, сплошь заставленной фотографическими
принадлежностями, совсем не тесно тысячам людей. Они - в фотографиях.
Они - его жизнь.
Евгений Ананьевич тяжело поднимается и подходит к столу. "А
сейчас я буду печатать тебе фотографии. Как договорились. Два дня в
июне".