Человек устроен странно. И странность эта не вызывающа, не видна с первого взгляда. Я о том, как человек не замечает происходящего Чуда. Люди как бы сговорились (да так оно и есть) и все вместе не замечают чудес.
Я вот наблюдал (даже принимал участие ;) ) как рожала моя кошка - ну это же совершенно невозможное Чудо. Кошка, конечно, не исключение, все остальные роды - Чудо не меньшее. Однако люди абсолютно считают это в порядке вещей. Даже представляю себе ситуацию что дети делались бы так: ложится человек в кровать (пока все как обычно, да? :-) ) и наказывает себе: "завтра проснусь - а рядом чтобы ребеночек лежал - для сохранения изменяемости вида положим чтобы ложились обязательно парами. Ну ложатся - засыпают - а утром откинули одеяло - а там ребенок уже - откуда взялся? - да ниоткуда., из ничего, из желания. Чудо? Ну не больше, чем нынешний способ размножения. Было бы так у всех - никто бы это чудом не считал. Это ж в порядке вещей.
В каком нибудь блокбастере монстр развился внутри и раздирая плоть вылез из несчастного - фантастика! А как там стрекоза из личинки вылезает - ну это в порядке вещей. Это же проходят в школе по биологии! Вот тут и идет зомбирование человека человечеством: определяют вещи в порядок.
А ведь эти вещи при пристальном анализе никак не должны были бы вмещаться в подготовленную нынешним обществом среднюю голову. Исходя из популярных парадигм мироздания. При пристальном анализе и множество других вещей без сомнения потянут на Чудо. Всё есть чудо.
Много копий поломано относительно свободы выбора ( и это теми, кто об этом задумывается, т.к. остальные уверены в свободе) - но когда речь заходит о любви - все согласны что она возникает сама. Сама собой. Из ничего. Даже не из желания. А часто и против желания. Сама собой... ну не Чудо?
И вот эта сама собой, из ниоткуда возникающая любовь очень часто приводит в ситуации где требуется выбор. И тот же самый человек уже считает себя выбирающим. Он размышляет. Но он не замечает как мысли образуются в его голове. Как они появляются там сами собой. Из ниоткуда. Из ничего. Но уж раз они попали в его голову - то теперь они уже несомненно его, личные...
Одним словом: Чудо.
Добиваю тут Фаулза, осталось пару книг наверное. Подряд и параллельно( читал и слушал аудио) приходили ко мне "Дениеэл Мартин", "Башня из черного дерева" и "Любовница французского лейтенанта". Фаулз, конечно, мастер. Несколько лет назад я бы счел эти книги сентиментальными женскими любовными романами, что впрочем тоже правда. Чудовищно тонко, правдиво и жизненно описаны все эти терзания и выборы и, в последней книге особенно, то, что любой выбор равнозначен, необходим и неизбежен. И сверхестественнен. Чудо. Наверное об этом "Волхв".
В общем в очередной раз рекомендую: http://lib.rus.ec/a/29652
Под катом небольшой отрывок, где кроме любви, выбора, тоски итп еще и сдача пред чем то высшим и редкая для Фаулза дань христианству....
<<....И Чарльз остался в церкви один. Он слышал, как священник переходит мостовую; когда шаги затихли, он закрыл дверь на ключ изнутри и поднялся наверх по лестнице. В церкви пахло свежей краской. В свете единственной газовой горелки тускло поблескивала подновленная позолота; но темно-красные массивные готические своды говорили о древности церковных стен. Чарльз прошел вдоль центрального прохода, присел на скамью где-то в средних рядах и долго смотрел сквозь резную деревянную решетку на распятие над алтарем. Потом опустился на колени, упершись судорожно сжатыми руками в покатый бортик передней скамьи, и шепотом прочел «Отче наш».
И снова, как только ритуальные слова были произнесены, нахлынул мрак, пустота, молчание. Чарльз принялся экспромтом сочинять молитву, подходящую к его обстоятельствам: «Прости мне, Господи, мой слепой эгоизм. Прости мне то, что я нарушил заповеди Твои. Прости, что я обесчестил и осквернил себя, что слишком мало верую в Твою мудрость и милосердие. Прости и наставь меня, Господи, в муках моих…» Но тут расстроенное подсознание решило сыграть с ним скверную шутку — перед ним возникло лицо Сары, залитое слезами, страдальческое, в точности похожее на лик скорбящей Богоматери кисти Грюневальда, которую он видел — в Кольмаре? Кобленце? Кельне? — он не мог вспомнить где. Несколько секунд он тщетно пытался восстановить в памяти название города: что-то на букву «к»… потом поднялся с колен и снова сел на скамью. Как пусто, как тихо в церкви. Он не отрываясь смотрел на распятие, но вместо Христа видел Сару. Он начал было опять молиться, но понял, что это безнадежно. Его молитва не могла быть услышана. И по щекам у него вдруг покатились слезы.
Почти всем викторианским атеистам и агностикам было присуще сознание, что они лишены чего-то очень важного, что у них отнят некий дар, которым могут пользоваться остальные. В кругу своих единомышленников они могли сколько душе угодно издеваться над несуразицей церковных обрядов, над бессмысленной грызней религиозных сект, над живущими в роскоши епископами и интриганами канониками, над манкирующими своими обязанностями пасторами и получающими мизерное жалованье священниками более низкого ранга, над безнадежно устаревшей теологией и прочими нелепостями; но Христос для них существовал — вопреки всякой логике, как аномалия. Для них он не мог быть тем, чем стал для многих в наши дни, — фигурой полностью секуляризованной, исторически реальной личностью, Иисусом из Назарета, который обладал блестящим даром образной речи, сумел при жизни окружить себя легендой и имел мужество поступать сообразно со своим вероучением. В викторианскую эпоху весь мир признавал его божественную суть; и тем острее воспринимал его осуждение неверующий. Мы, с нашим комплексом вины, отгородились от уродства и жестокости нашего века небоскребом правительственных учреждений, распределяющих в общегосударственном масштабе пособия и субсидии; у нас благотворительность носит сугубо организованный характер. Викторианцы жили в куда более близком соседстве с повседневной жестокостью, сталкивались с ее проявлениями не в пример чаще нас; просвещенные и впечатлительные люди того времени в гораздо большей мере ощущали личную ответственность; тем тяжелее было в тяжелые времена отвергнуть Христа — этот вселенский символ сострадания.
В глубине души Чарльз не был агностиком. Просто, не испытывая прежде нужды в вере, он привык прекрасно обходиться без нее — и тем самым без ее догматов; и доводы его собственного разума, подкрепленные авторитетом Лайеля и Дарвина, до сих пор подтверждали его правоту. И вот теперь он лил бессильные слезы, оплакивая не столько Сару, сколько свою неспособность обратиться к Богу — и быть услышанным. Здесь, в этой темной церкви, он осознал вдруг, что связь прервалась. Никакое общение невозможно.
Тишину нарушил громкий стук. Чарльз обернулся, поспешно промокнув глаза рукавом. Но тот, кто сделал попытку войти, понял, видимо, что церковь уже заперта; и Чарльзу показалось, что это уходит прочь отвергнутая, неприкаянная часть его самого. Он встал и, заложив руки за спину, принялся мерить шагами проход между скамьями. С могильных плит, вделанных в каменный пол, на него смотрели полустершиеся имена и даты — последние окаменелые остатки чьих-то жизней. Может быть, то, что он попирал эти камни ногами со смутным сознанием кощунства, а может быть, пережитый им приступ отчаяния — только что-то в конце концов отрезвило его, и мысли его прояснились. И мало-помалу спор, который он вел с самим собой, начал обретать членораздельную форму и складываться в диалог — то ли между лучшей и худшей сторонами его «я», то ли между ним и тем, чье изображение едва виднелось в полутьме над алтарем.
- С чего начать?
- Начни с того, что ты совершил, друг мой. И перестань сокрушаться об этом.
- Я совершил это не по своей воле. Я уступил давлению обстоятельств.
- Каких именно обстоятельств?
- Я стал жертвой обмана.
- Какую цель преследовал этот обман?
- Не знаю.
- Но предполагаешь?
- Если бы она истинно любила меня, она не могла бы так просто отказаться от меня.
- Если бы она истинно любила тебя, разве могла бы она и дальше обманывать тебя?
- Она отняла у меня возможность выбора. Она сама сказала, что брак между нами невозможен.
- И назвала причину?
- Да. Разница в нашем положении в обществе.
- Что ж, весьма благородно.
- И потом Эрнестина. Я дал ей клятвенное обещание.
- Ты уже разорвал свою клятву.
- Я постараюсь восстановить то, что разорвано.
- Что же свяжет вас? Любовь или вина?
- Неважно что. Обет священен.
- Если неважно, то обет не может быть священен.
- Я знаю, в чем состоит мой долг.
- Чарльз, Чарльз, я читал эту мысль в самых жестоких глазах. Долг — это глиняный сосуд. Он хранит то, что в него наливают, а это может быть все что угодно — от величайшего добра до величайшего зла.
- Она хотела избавиться от меня. У нее в глазах было презрение.
- А знаешь, что делает сейчас твое Презрение? Льет горькие слезы.
- Я не могу вернуться к ней.
- И ты думаешь, что вода смоет кровь с чресел твоих?
- Я не могу вернуться к ней.
- А пойти с ней на свидание в лесу ты мог? А задержаться в Эксетере мог? И мог явиться к ней в гостиницу? И позволить прикоснуться к твоей руке? Кто заставлял тебя все это делать?
- Виноват! Я согрешил. Но я попал в ловушку.
- И так быстро сумел освободиться от нее?
- Но на это Чарльз ответить не смог. Он снова сел на скамью и судорожно сцепил пальцы, так что суставы их побелели: и все смотрел, смотрел вперед, во мрак. Но голос не унимался.
- Друг мой, тебе не приходит в голову, что есть только одна вещь на свете, которую она любит больше, чем тебя? Постарайся понять: именно потому, что она истинно любит тебя, она хочет подарить тебе то, что любит еще больше. И я скажу тебе, отчего она проливает слезы: оттого, что у тебя недостает мужества принести ей в ответ тот же дар.
- Какое право она имела подвергать меня столь жестокому испытанию?
- А какое право имел ты родиться на свет? Дышать? И жить в довольстве?
- Я всего лишь воздаю кесарю…
- Кесарю — или мистеру Фримену?
- Это обвинение низко.
- А что ты воздаешь мне? Это и есть твоя дань? Ты вбиваешь в ладони мне гвозди.
- Да позволено мне будет заметить — у Эрнестины тоже есть руки; и она страдает от боли.
- Руки, говоришь? Интересно, что написано у нее на руке. Покажи мне ее ладонь! Я не вижу в ее линиях счастья. Она знает, что нелюбима. Ее удел — быть обманутой. И не единожды, а многократно, изо дня в день — пока длится ее замужняя жизнь.
Чарльз уронил руки на спинку передней скамьи и зарылся в них лицом. У него было почти физическое ощущение раздвоенности, при которой возможность активно сопротивляться уже отнята: он беспомощно барахтался в водовороте потока, разделяющегося на два рукава и готового скрутить и унести его вперед, в будущее — по своему, а не по его выбору.
- Мой бедный Чарльз, попытай собственное сердце: ведь ты хотел, не правда ли, когда приехал в этот город, доказать самому себе, что не стал еще пожизненным узником своего будущего. Но избежать этой тюрьмы с помощью одного только решительного поступка так же невозможно, как одолеть одним шагом путь отсюда до Иерусалима. Этот шаг надо совершать ежедневно, мой друг, ежечасно. Ведь молоток и гвозди всегда наготове; они только ждут подходящей минуты. Ты знаешь, перед каким выбором стоишь. Либо ты остаешься в тюрьме, которую твой век именует долгом, честью, самоуважением, и покупаешь этой ценой благополучие и безопасность. Либо ты будешь свободен — и распят. Наградой тебе будут камни и тернии, молчание и ненависть; и города, и люди отвернутся от тебя.
- Я слишком слаб.
- Но ты стыдишься своей слабости.
- Что пользы миру в том, если я сумею пересилить свою слабость?
Ответа не было. Но что-то заставило Чарльза подняться и подойти к алтарю. Сквозь проем в деревянной решетке он долго смотрел на крест над алтарем; потом, не без некоторого колебания, прошел внутрь и, миновав места для певчих, стал у ступенек, ведущих к алтарному возвышению. Свет, горевший на другом конце церкви, сюда почти не проникал. Чарльз едва различал лицо Христа, но испытывал сильнейшее, необъяснимое чувство сродства, единства. Ему казалось, что к кресту пригвожден он сам — разумеется, он не отождествлял свои мучения с возвышенным, символическим мученичеством Иисуса, однако тоже чувствовал себя распятым.
Но не на кресте — на чем-то другом. Его мысли о Саре принимали иногда такое направление, что можно было бы предположить, будто он представлял себя распятым на ней; но подобное богохульство — и в религиозном, и в реальном смысле — не приходило ему в голову. Он ощущал ее незримое присутствие; она стояла вместе с ним у алтаря, словно готовясь к брачному обряду, но на деле с иною целью. Он не сразу мог выразить эту цель словами, но через какую-то секунду вдруг понял.
Снять с креста того, кто распят!
Внезапное озарение открыло Чарльзу глаза на истинную сущность христианства: не прославлять это варварское изображение, не простираться перед ним корысти ради, рассчитывая заработать искупление грехов; но постараться изменить мир, во имя которого Спаситель принял смерть на кресте; сделать так, чтобы он мог предстать всем живущим на земле людям, мужчинам и женщинам, не с искаженным предсмертной мукой лицом, а с умиротворенной улыбкой, торжествуя вместе с ними победу, свершенную ими и свершившуюся в них самих.
Стоя перед распятием, он впервые до конца осознал, что его время — вся эта беспокойная жизнь, железные истины и косные условности, подавленные эмоции и спасительный юмор, робкая наука и самонадеянная религия, продажная политика и традиционная кастовость — и есть его подлинный враг, тайный противник всех его сокровенных желаний. Именно время обмануло его, заманило в ловушку… время, которому чуждо было само понятие любви, свободы… но оно действовало бездумно, ненамеренно, без злого умысла — просто потому, что обман коренился в самой природе этой бесчеловечной, бездушной машины. Он попал в порочный круг; это и есть его беда, несостоятельность, неизлечимая болезнь, врожденное уродство, все, что ввергло его в полное ничтожество, когда реальность подменилась иллюзией, слова — немотой, а действие — оцепенелостью…>>