21.10.2010 Первую пару я нечаянно проспала. Проснулась, вырубила будильник, потянулась и отрубилась снова. Подошла только ко второй паре, минут за десять, побеседовала с Ольгой Альбертовной; потом всю пару мы веселились с древнерусских историй о Дракуле. На театральной критике разбирали оставшиеся работы по мизансцене, у меня упрямо закрывались глаза. Потом минут 45 ждали, пока освободится аудитория, порепетировали, я проводила Сашу до Боровицкой и поехала домой от Александровского.
22.10.2010 Давеча мы договорились ввиду отсутствия первой пары русского встретиться в 12 и часик порепетировать. Хренушки: нас пришло трое, ко второй паре философии стало семеро, репетиция не состоялась. Дергачёв повторял слово в слово ересь с прошлой лекции, потом свершились перерыв и пара зарубежного театра. Трубочкин дал нам послушать несколько музыкальных треков к греческой постановке Аристофановских «Птиц» 60х, возобновлённой в 80е, и показал небольшой видеофрагмент. После лекции мы урывками посмотрели японскую постановку «Медеи» в традициях театра но и кабуки, с их намеренными кое-где нарушениями. Все роли, включая женский хор, исполняли мужчины в роскошных одеждах под национальные музыкальные инструменты. Медею играл потрясающий актёр, с выразительной мимикой под густым гримом, выверенной женской пластикой и роскошным мужским голосом ниже баритона. Спектакль очевидно сильный, который чертовски хотелось бы посмотреть целиком, несмотря на плоховатое качество съёмки и греческие субтитры к японской речи. По окончании пары Алина огласила фамилии, на которые сегодня были пригласительные, и народ отправился до туалета на втором этаже, а я – до факультетного. Вернувшись в холл и никого не обнаружив, я решила, что девчонки просто закопались, и стала ждать; но до начала спектакля оставалось меньше получаса, и вскоре я поднялась их поторопить. Нашла я там только Сашу, которая и сообщила мне, что все уже давно ушли. Обидно, конечно, но сама виновата – сразу надо было добираться своим ходом, без оглядки на кого бы то ни было, я ведь ещё вчера себе это талдычила, когда узнала, что 20го Женя и Вася сходили на «Эремос» Терзоколуса, о котором я мечтала с сентября. Я тогда забыла спросить Женю об этом, когда видела её у англичанки, а когда вспомнила, решила, что остались в силе прежние соображения о том, что туда нас не пустят – а зал там в итоге был полупуст. А спектакль больше никогда не покажут, никогда себе не прощу.) Но вернёмся к нашим баранам. Я рванула до метро и по кольцу до Добрынинской, бегом по эскалаторам; на финишной станции я бежала уже и по платформе, расталкивая всех на своём пути, словно за мной гнался маньяк. И успела, дыша как загнанная лошадь, за три минуты до семи ворваться в холл филиала Малого театра, где было много народу, но ни одного сокурсного лица, из чего я сделала вывод, что все уже внутри. Однако билетёрша о пригласительных ничего не знала, сказав только, что по студенческим будут пускать после третьего звонка, и только я встала в хвост длинной очереди к администратору, «опередившие» меня люди подгребли как ни в чём не бывало. Очередь до третьего звонка так и не продвинулась, и студенческая масса потекла в двери; билетёрша хваталась за каждый студак и сверяла фотографию с физиономией его обладателя, охрана заглядывала в каждую сумку или портфель. Повесив манатки в гардероб, я сунулась было к партеру, но бабушка-надсмотрщица грудью закрыла вход, заявляя, что «не видит свободных мест» и не пропуская даже тех, за кого ходатайствовала администратор фестиваля – я её запомнила ещё с Территории. Дверь закрылась, мы рванули к противоположному входу, но перед нашими носами заперлись и там. Пришлось поторопиться на третий этаж, потому что весь бельэтаж был занят осветительными приборами и закрыт; с балкона я смогла увидеть полупустой партер – во втором, третьем рядах и далее зияло до пяти свободных мест подряд. Сцена была видна полностью, только если стоять у бордюра, но когда свет уже начал гаснуть, очередная бабушка соблаговолила сообщить, что стоять нельзя, и оттащить меня за локоть. Я села куда-то с краю едва ли не на последний ряд, откуда можно было рассмотреть в бинокль только затылки впереди сидящих, так что спектакль я скорее прослушала, чем просмотрела, и всё же… всё же это была «Соня» Херманиса, опять-таки в рамках Сезонов.
Двое мужчин, немолодых и полноватых, – в костюме (Исаев, бывший рабочий сцены) и в рабочей куртке (Абольньш), – входят в квартиру. Долго ходят молча, осматривают, раскрывают, ворошат кропотливо воссозданный, правдоподобный быт – разномастные шкафы и шкафчики, кухню с рукомойником и дровяной плитой, кровать со стопкой расшитых подушек и подушечек, фотографии на обоях над ней. Первый начинает раздевать второго – стаскивает куртку, потом майку, брюки, и заставляет надеть длинную голубую сорочку, чулки, туфли, парик с папильотками. А сам, листая старый фотоальбом, рассказывает историю о Соне, написанную Толстой – весь рассказ от начала и до конца, по-русски, иногда обаятельно коверкая ударение в словах. Больше полутора часов на одном дыхании, как для актёров, так и для публики. Сначала текст ироничен и забавен, и пресловутая Соня – добросердечная дура с лошадиным лицом – в качестве живой иллюстрации занимается домашними делами под звуки романсов того времени, доносящихся из патефона: готовит, шьёт, красится, за весь спектакль не произнося ни единого слова. В её арсенале только пластика, жесты и мимика, достаточно выразительные, чтобы с лихвой заменить любые реплики. Рассказчик вволю потешается над своей героиней, с аппетитом поедает её стряпню, падает лицом в торт и превращает налипшие пятна шоколада и крема в подобие клоунского грима. Соня же, при словах о том, что она «любит детей», достаёт со шкафа чемодан, из которого высыпаются пластмассовые куклы, собирает их и спит с ними в обнимку, разложив в ряд вдоль своего тела. Но зритель ещё не замечает трагедии одинокой женщины: ему смешно наблюдать за естественными, легко узнаваемыми бабскими повадками мужчины, перевоплотившегося в Соню. Дальнейшее для тех, кто читал первоисточник, не является секретом: некая Ада, желая подшутить над Соней, пишет ей письмо от лица выдуманного воздыхателя Николая, обременённого семьёй. Та принимает розыгрыш за чистую монету, и лишать её единственной радости было бы слишком жестоко – и Ада годами влачит ненавистное «эпистолярное бремя», вступив в любовную переписку с романтичной Соней. Приходит война, становится не до смеха: в блокадном Ленинграде постаревшая (эффект перемены достигается только за счёт движений!) Соня в шерстяном платке и валенках на примусе варит суп из обрывков обоев и кожаной туфли, Ада похоронила всех родных, ей не хочется жить, не то что писать письма. И Соня, почувствовав, что любимый человек умирает от голода, через весь город несёт последнее богатство – довоенную банку томатного сока, чтобы спасти жизнь фантомного Николая, а в итоге – настоящей Ады, – ценой своей собственной жизни. Эту жёсткую, без сантиментов трагедию с оптимистичным посылом о возможности для каждого обрести смысл жизни и совершить свой личный подвиг можно рассматривать в контексте «униженных и оскорблённых», сиречь ненужных и забытых, – но не хочется. Как бы банально это ни звучало, «Соня» - в первую очередь притча о любви, которая, как известно, слепа. Слепа не потому, что «полюбишь и козла», а потому, что не судит по внешним признакам – такова любовь Сони, никогда не знавшей ничего о человеке по ту сторону почтового ящика, но не таковы традиции общества, отвергшем её за некрасивость и наивность, не успев разглядеть в ней чистую душу и большое сердце. Любовь просто не может быть фарсом, даже если её предмет не существует, и не может быть бессмысленной. Закончив представление, оба актёра надолго оставляют сцену в темноте, а возвращаются такими же, какими прибыли, только с большими хозяйственными сумками, куда складывают всё, что могут унести, так же молча. Просто воры, забравшиеся в квартиру, обитательницы которой давно нет в живых, обнаружившие десятки писем и узнавшие об удивительной Сониной судьбе. Изменит ли это в них что-нибудь? Вполне может быть: по крайней мере, у самого порога «Соня» оборачивается к своему компаньону, откалывает от его лацкана и оставляет на столе маленький символ Сониной любви – брошку в виде эмалевого голубя.
После спектакля мы собрались у гардероба. Оказалось, что кто-то, переодевшийся раньше меня, смог пробраться в партер; Коля, с которым я металась от входа к входу, утверждал, что таки сидел во втором ряду – не видела, последовал ли он за мной наверх или остался ломиться в закрытые двери, но, зная воочию, где он всегда сидит, скорее верю, чем нет, так что в следующий раз тоже так попробую. Когда мы вышли, позвонила Аня и объявила завтра репетицию в четыре, но я решила не рвать день пополам, когда вечером у меня театр, а с утра надо бы сделать домашку. Вернувшись в метро, я поехала обратно до Киевской и вернулась домой по свободной Филёвской ветке. После всей этой беготни нуждаюсь в моральной компенсации, так что завтра ко всему прочему можно будет начать покупать себе подарки на др: в Джаганате, говорят, радужные шапки появились и уже раскупаются на ура.
[280x168]