DIGEST-1
17-07-2006 17:51
к комментариям - к полной версии
- понравилось!
Как я таким стал или шизоэпиэкзистенция
Лариса -- исключительная женщина. Сорок-сорок два, тициановская красавица, которую портит лишь избыточная провинциальность и пяток лишних килограммов. Будь я Папой Римским или Патриархом Московским и всея Руси, я бы непременно канонизировал ее при жизни. Уверен, впав в маразм, я забуду ее последней из своих женщин.
...Когда я узнал, что даму, в четвертый раз согревавшую мою постель, зовут Ларисой Константиновной, я засмеялся: так же звали двух моих скоротечных жен -- вторую и третью. Из сказанного можно сделать вывод, что я четыре раза спал с незнакомой женщиной, но это не так. В момент знакомства она, конечно, назвала свое имя, но я пропустил его мимо ушей, и достаточно долгое время, не желая красноречивой своей забывчивостью травмировать женщину, легко обходился без него.
Она -- это что-то. Тайфун, неколебимая скала, вечная жизнь, зеркало русской революции, чудесным образом выживший выкидыш перестройки. Первую нашу ночь забыть невозможно. Мы договорились на субботу, на восемь вечера. К этому времени я накрыл стол, нажарил отбивных, все пропылесосил и даже протер полированную мебель и зеркала (и холодильник, и плиту). Шампанское было на льду -- раскошелился к своему удивлению на французское, -- огромная роза пламенела в вазе, в воздухе витал бархатный Дасен. Звонок раздался ровно в восемь. Но не в дверь, а телефонный. Звонила она. Сказала, что не может во вторую встречу лечь в постель с малознакомым мужчиной, что надо ближе узнать друг друга, и потому завтра приглашает меня на Крымский вал на персональную выставку художника N. Я, с большим трудом взяв себя в руки, сказал, что у меня накрыт стол, все, что надо, холодится, а что надо -- греется, и потому она должна перестать кокетничать и срочно ехать ко мне. А с постелью мы разберемся по ходу дела, да, да, разберемся с помощью тайного голосования, причем ее голос, как голос гостьи, будет решающим.
Говорил я резко и Лариса, выкрикнув, что ошибалась во мне, бросила трубку. Злой, я открыл французское шампанское, злорадствуя, долил в него спирту, долил, чтобы опьянеть скорее. Выпив фужер, пошел в ванную и дал волю рукам. Она позвонила, когда я, совершенно опустошенный, омывался. Позвонила в дверь. Открыв, я едва сдержался, чтобы не отослать ее по известному адресу. Дело решили лаковые полусапожки на никелированных каблучках-гвоздиках -- они не позволили мне (буквально не позволили) закрыть дверь и единолично заняться отбивными.
И, вот, она в квартире, сидит в кресле напротив. Я молчу и слушаю такое, что душа вянет. В том, что вы сейчас узнаете, нет ни слова лжи -- как говорится, за что купил, за то и продаю.
В Приморье, в Арсеньеве, семнадцатилетней, она вышла замуж за лейтенанта, только что из училища. Скоро он облучился, запил и к началу девяностых годов дослужился лишь до капитана, постоянно ее за это упрекая. Сына взяла в детдоме. Он вырос и стал шофером, постоянно попадавшим в аварии, терявшим груз, кошельки и мобильные телефоны. Тем не менее, женился и женился безусым на девушке, не умевшей работать и страдавшей пороком сердца. Болезнь унаследовала долгожданная внучка Настенька -- "такая живая, такая непоседливая девочка!"
Когда Лариса рассказывала, как муж, уволившись в запас, ушел к другой, но через месяц приехал в инвалидной коляске, накрепко парализованный после кровоизлияния в мозг, из Запрудни (это недалеко от Дубны, там она купила домик для своих домашних) позвонила невестка и, плача, сказала, что у Настеньки опять остановилось сердце -- лежит вся мертвенькая, -- и они не знают, что делать. Лариса разрыдалась, стала объяснять, причитая, как привести девочку в себя.
Я сидел злой. Вот этого -- чужого горя -- мне как раз и не хватало. У самого полный короб и маленькая коробочка
-- Знаешь, либо ты перестаешь мне рассказывать о себе, напиваешься и ложишься в постель отдыхать, либо автобусы еще ходят, и ты сможешь добраться до Измайлова и рассказать все это своей сердобольной хозяйке, дерущей с тебя сто баксов за угол и сломанный сливной бачок, -- сказал я, когда она, отложив мобильник, принялась вытирать слезы и все такое.
-- Ты жесток... -- сказала, спрятав платок.
-- Напротив, слишком мягок, чтобы выносить такое.
-- Давай тогда напиваться, -- вздохнула она и пошла в прихожую снять плащ и сапожки.
Успокоившись и поев, Лариса (к этому времени я напрочь забыл ее имя -- было от чего!) рассказала, как, продав в Арсеньеве все, приобрела дом в Архангельской области, как мучилась с десятью коровами, мужем и внучкой инвалидами, недотепой сыном и неумехой невесткой, как потом его спалила, чтобы купить на страховку халупу в Московской области. Я подливал ей шампанского, и, выпив, всякий раз она удивлялась его сухому вкусу и крепости. Уже раскрасневшаяся, похвасталась, что теперь работает на хорошем окладе в Арбат-Престиже (в Атриуме, у Курского вокзала) и большую часть денег посылает в Запрудню, в которой бывает раз в два месяца. Когда с отбивными было покончено, я отослал гостью в ванную, и там ее вырвало от шампанского со спиртом. Он негодования меня едва не разорвало. Но это было еще не все. Когда мы, наконец, легли в постель, она стала говорить, что ничего не знает из столичных штучек, и боится меня не удовлетворить. Я стал объяснять, как делают минет -- после всего, что случилось, он был мне просто необходим. И что из этого вышло?! Этот тайфун, эта скала прикусила мне член! И он неделю потом ныл, что в связях нужно быть разборчивее!
Вот эту женщину я жду. Мне ее не жаль -- она сильнее. Жаль внучку, но сколько их, с пороками сердца? И я знаю, почему она позвонила -- решила в последний раз попытаться сделать все, чтобы остаться в моей квартире хотя бы на полгода, пока у нее все образуется.
Я бы предложил ей остаться -- в конце концов, меня всегда использовали -- и Надя, и Света, и все остальные, -- и она достойнейшая из тех, кто делал это или пытался сделать. Я бы предложил, если бы она была одна, но Боливар, мое сердце, не вынесет ее облучено-парализованного мужа, которого я вижу, как живого, ее живую внучку, которая каждую минуту может упасть замертво, ее невестку, ежесекундно бьющую посуду и забывающую снять картошку с огня, ее сына, в пятый раз на дню огорошено чешущего затылок.
________________________________________________________________
...Не так давно я узнал, что дед происходил из богатой семьи, имевшей заводы, пароходы и особняк в Париже. Когда родню стали изводить, как класс, дед сменил фамилию и скрылся в соседней волости. Став со временем первым в ней комсомольцем, он занялся организацией на местах комсомольских ячеек. Кончилась эта, без сомнения, убежденная и потому плодотворная деятельность лесоповалом -- при выдвижении на более высокую должность нездоровое его социальное происхождение вскрылось и было осуждено.
Поработав два года в тайге, дед сбежал в дикую Туркмению, проступил там в Красную армию и, скоро, став командиром эскадрона, принялся искоренять басмачество, да так успешно, что прославился на всю Среднюю Азию. Басмачи объявили награду за его жизнь и жизни его жены (мамы Марии) и сестры Гали.
Гале не повезло. Дед гонялся в пустыне за остатками одной из банд, когда в аул, в котором квартировал его эскадрон, пришли басмачи. Бабушке удалось спрятаться (три часа она пролежала, зарывшись в песок), а вот сестру поймали и распяли на стене дома. Дед влетел в селение в тот момент, когда ей делали "галстук".
Я хорошо помню тетю Галю. Она, мертвенно-бледная, приходила в клетчатом платке, из-под которого выбивались седые волосы, и длинном черном платье, садилась под виноградником на вынесенный мамой Марией стул и смотрела на нас глазами, распахнутыми странным напряжением изнутри (что-то в них было от Всевидящего Ока) и ликующими. Мы знали, что тетке прорезали горло и в отверстие просунули язык, и потому она сумасшедшая и почти не разговаривает. Сейчас мне кажется, что после "галстука" до самой смерти жизнь ей смотрелась подарком, за который невозможно отдариться. И даже не жизнь -- не было у нее жизни в нашем понимании -- а возможность ее рассматривать, пусть не участвуя, пусть со стороны тихого своего помешательства.
После искоренения басмачества деда направили на работу в военкомат; скоро, как толковый специалист, он был рекомендован в партию. При проверке социальное происхождение вскрылось снова, но по большому счету всё обошлось, так как всего через год его неожиданно выпустили. Об этом моменте своей жизни, он рассказывал мне в картинках в ресторане, где мы обмывали получку (в студенчестве, у него, семидесятипятилетнего, подрабатывавшего бухгалтером, я подрабатывал писарем):
-- Ну, выпустили меня, и я решил зайти в чайхану отметить событие, и чайханщик, он в эскадроне моем служил, спросил, улыбаясь, знаю ли я, почему сижу у него, а не в Магадане.
-- Сам удивляюсь, дорогой, -- ответил я. -- Может, ты знаешь почему? Расскажи, мне интересно.
-- Тебе с начальником повезло, береги его, -- сказал он, принеся поднос с двумя чайниками (в одном, конечно, водка), пиалой, сушеным урюком и тарелочкой дымящихся манту.
-- Почему повезло? -- неторопливо выпив и закусив, спросил я.
-- Недавно сидели у меня уважаемые люди -- наш чекист Соловьев с военкомом, и военком, очень хорошо покушав, сказал -- я все от тандыра слышал:
-- С сыном твоим все хорошо получилось -- возьмут его в училище. Скоро Чкаловым станет, с самим Сталиным за руку здороваться будет.
-- Ой, спасибо, дорогой! Клянусь, я тебе пригожусь.
-- А как там мой Иосиф? Кончай там с ним скорей.
-- Расстрелять что ли?
-- Да нет, зачем расстрелять?! Выпусти. Нужен он мне, понимаешь, -- и прошептал на ухо:
-- Война на носу, сам знаешь, а он человек с понятием.
-- Нужен -- так нужен, хоть сейчас забирай, -- сказал чекист и за дыню принялся, ты знаешь, какие у меня дыни!
Войну он начал в тылу -- до самой Курской дуги служил начальником распредпункта. Должность эта в те времена была теплее и хлебнее, чем в нынешние времена должность крупного чиновника, и жил он с семьей неплохо -- хлеб был (мама Мария, рассказывала, гордясь, что однажды держала в руках три целые буханки). На пункт с половины Средней Азии привозили мобилизованных, дед их мыл, дезинфицировал, обучал неделю и отправлял на фронт.
Мама Лена говорила мне об этом периоде жизни отца. Ей запомнилось, как красноармейцы рыли ямы и закапывали в них тонны вшивой одежды -- островерхие войлочные туркменские шапки, чепаны, чалмы и прочую среднеазиатскую экзотику.
На Курскую дугу дед попал по своей воле. Командир, который должен был везти очередную команду на фронт, заболел, и он его заменил. На Дуге свободных полевых командиров не нашлось -- понятно, -- дед предложил услуги, и был отправлен на передовую. Рассказывая мне об этом, он признался, что в первый день в окопах потерял больше людей, чем в атаке, потому что туркмены "голосовали за немцев".
-- Голосовали?! -- удивился я.
-- Да. Поднимут правую руку над бруствером и голосуют, -- отвечал он, странно блестя глазами. -- А немцы хохочут и стреляют одиночными, как в тире. Троих расстреляли перед строем, пока "выборы" прекратились.
С оставшимися красноармейцами дед проявил чудеса храбрости -- через год, когда он, отозванный с фронта, вновь заведовал распредпунктом, его нашли ордена Красной звезды и Отечественной войны. В сорок пятом, в Венгрии, в ходе одной из зачисток, дед с лихвой рассчитался за сытную и спокойную тыловую жизнь. В одном из подвалов Буды жизнь его круто переломилась -- эсэсовец-гигант выскочил из-за угла, убил солдат, двигавшихся впереди, и пошел, отбросив отказавший автомат, на деда. Тот разрядил в него свой трофейный "парабеллум", это не помогло -- уж очень крупным был немец, и сапог эсэсовца ударил в пах, потом в живот. Чудом деду удалось перевести бой в партер, в котором он, уже полумертвый, дотянулся до горла немца зубами.
-- До сих пор помню вкус его крови... -- говорил он мне, нервно сглатывая слюну.
После госпиталя его разжаловали в старшие лейтенанты: находясь на излечении, он сбросил с пятого этажа тяжелораненого немца-летчика. А что за контузия случилась в Буде, и что толкнуло его на этот безжалостный поступок, я узнал от матери. Оказывается, после той схватки с эсэсовцем, он не только был вынужден всю жизнь носить бандаж, прикрывавший брюшную грыжу, но и перестал быть мужчиной в известном смысле слова. После госпиталя и разжалования его в виде компенсации отправили в Вену, в чистилище, в нем он до сорок шестого года занимался денацификацией, слава богу, если вы не знаете, что это такое.
С войны дед привез жене трофейные колечко с рубином и бриллиантами, такие же сережки (недавно Андрей ссорился из-за них с мамой Леной) и пару чемоданов барахла, как полагалось по званию. А сам устроился ревизором и дома появлялся раз в два месяца.
Вот такой был дед. И никакой трагедии в его внешности и поведении я не замечал, скорее, наоборот, весело он жил. И умер стоя. Час стоял, опершись об стол окоченевшими руками, пока мама Мария не заподозрила неладное.
Найдутся люди, которые скажут: "Ну и человек был ваш дедушка... Боролся против народно-освободительного движения в Средней Азии, полвойны в тылу просидел, потом расстреливал своих солдат. Дальше -- больше. Зачистки в Буде -- знаем, как это делается, видели в кино. Бросил гранату в подвал, потом посмотрел, кого убил -- фашистов или перепуганных мадьярских детей. А перегрызенное горло? А убийство в госпитале тяжелораненого пилота? А денацификация, то есть физическая ликвидация эсэсовцев?"
Да, это так. Но убийцей дед не был. Он жил в своем времени. Жил во времени, в котором расстреляли почти всех его родственников, в том числе, отца и мать. А человек, у которого расстреляли почти всех родственников, в том числе, отца и мать, относится к жизни людей несколько иначе, чем просто человек.
________________________________________________________________
...Лежал до пяти, пока не вспомнил, что в холодильнике есть, взял вчера не одну, три -- попалось хорошее вино. И набрался. А что пьяному с утра делать? Только писать. Я часто нетрезвый пишу. У нас корифей был в отечественной геологии. Всемирно известный. Так он такие книжки с отчетами писал, что Сталинские и Госпремии, как из чайника лились. Почему из чайника? Да потому, что этот корифей для изготовления научного шедевра запирался в избе (если был на полевых работах) или квартире с пятилитровым чайником спирта без всякой там закуски и писал. На особые шедевры чайника, конечно, не хватало, и ему меняли через форточку, и опять без всякого сала. Я попробовал, когда диссертацию писал -- знаете, получилось! Двадцать листов в тумане настучал, потом один узбек из них докторскую сделал. Если не верите, спросите, он скажет, честный он...
Вернемся, однако, к баранам, тем более, протрезвел чуть-чуть. Сейчас такое напишу...
Не знаю, что был бы я без золота, без всего того, что с ним связалось. Оно -- подкладка моей жизни. Невидимая никому несносная подкладка -- жизнь почти стерлась, как брюки в промежности, а она, блестит, как новая, и греет, греет, греет.
...Это случилось в семьдесят восьмом, во второй половине дня -- как вспомню, так адреналин прет, куда против него алкоголю! Скоро закончив картирование дальнего участка, спустился в долину и сел обедать на зеленой лужайке у ручья, по-детски беззаботно пускавшего пузыри в своих высоких бережках -- "Буль-буль. Буль-буль-буль". Два часа назад я видел его под перевалом -- рыча и брызжа слюной, он вырывался из-под ледника, вырывался и, увлекая за собой камни, зверем бросался вниз. Теперь он успокоился. На время. Пока добежит до Ягноба, рычать ему и рычать.
Обед состоял из банки кильки в томатном соусе -- глаза бы ее не видели -- увесистой краюхи замечательного хлеба, выпеченного утром на разведочной пекарне, и фляжки сладкого крепкого чая. Пока ел, вылезли сурки. Ветер дул ко мне, и один из них, цветом червонного золота, толстый, зад шлейфом волочится, свалился со склона чуть ли не к моим ногам и принялся щипать траву, время от времени пристально поглядывая. Я знал, что сурки не боятся неподвижного, и наблюдал картину, неспешно попивая сладкий чифирок. Когда расстояние между нами сократилось метров до пяти, во мне проснулся охотник.
Он прыгнул на животное вепрем, и если бы не килька, краюха хлеб и пол-литра чая под завязку, тому бы не поздоровилось, не помогли бы и лошадиные зубы, и волчьи когти. А с ними (килькой и т.д.) прекрасное жаркое, три бутылки целебного жира и треть меховой шапки успели отпрянуть и скрыться в ближайшей норе. Однако охотник не захотел смириться с неудачей. Забыв об усталости, он схватил молоток и принялся разрывать сурчину, хотя хорошо знал, чем это предприятие закончится -- вскрыв нору метра на три, он обессилит, пошлет сурка к сурочьей матери и, ополоснувшись в ручье, потащит рюкзак с пробами и образцами -- килограммов двадцать, обедать ведь сел, чтобы хоть как-то его облегчить, -- потащит в лагерь, до которого три километра вниз по долине и потом еще восемьсот потных, совершенно ишачьих метров прямо в лоб. Однако судьба вознаграждает безумство, вознаградила и на сей раз: на третьем метре охотник наткнулся на свое червонное золото.
Это была золотая скифская бляха в полкило, не меньше. Она сидела в стенке норы, как инопланетный голыш.
Воровато оглянувшись (хотя доподлинно знал, что до ближайшего человека, радиста Миши Мясогутова, спящего в своей рубке на краю лагеря после нескольких флаконов зеленого зубного эликсира, три с половиной километра по прямой), я вступил во владение сокровищем. Рассмотрел. Это было что-то абстрактное. Доисторический модерн типа "Черного квадрата". Крест? Да, крест, составленный из стилизованных лошадиных голов. Или волчьих. Впрочем, какая разница. Главное, похоже, этот крест поставил крест на маршрутах подо льдами, на обедах у беззаботно булькающих ручейков, на Надежде, по родному отцу Шевченко, без ума влюбившейся в соплеменника Мишку, моего студента-хохленка.
А теперь все! Конец Надежде. Сбылась мечта идиота! Эта бляха точно из клада. Он зарыт где-то выше по склону. И его размыло несколько сотен лет назад. Надо посмотреть, нет ли где еще таких голышей.
Час я прочесывал склон над местом находки. И преуспел - под обрезом скальной гряды, спускавшейся с водораздела, нашелся изглоданный временем меч с сердцевидным перекрестием и навершием в виде полумесяца. Он торчал из дерна сантиметров на пятнадцать, хоть лошадь привязывай. Вытащив древнее оружие (акинак, согдийский меч, мне ли это не знать), стал им же копать. Бляха лежавшая в нагрудном кармане, действовала как кроличья батарейка из рекламы "Энерджайзера", и скоро я раскопал пещерку, полную человеческих костей, частью истлевших. Без сомнения, они представляли собой останки македонских воинов, сопровождавших караван с золотом.
Взяв наиболее сохранившийся череп, я в какой-то мере, почувствовал себя Гамлетом.
Представьте геолога -- лицо в потеках пота, небритого -- философски рассматривающего череп с теменной костью, пробитой тупым предметом.
Пообщавшись с вечностью, я отложил череп в сторону и порылся в братской могиле, вспоминая книгу натуралистического писателя Джеймса Джонса "Отсюда и в вечность", в которой американские солдаты, не успевшие помародерствовать по причине позднего прибытия на театр военных действий, разрывали тепленькие еще братские могилы японцев в расчете хоть чем-то поживиться. Золотыми коронками, например.
Джонс умел писать.
Я тоже мародер. Но объектом моих корыстных поползновений были не карманы похороненных солдат Страны Восходящего Солнца, а карманы македонцев, убитых то ли своими, то ли согдийскими партизанами.
Конечно, карманов у них не было. И потому я ничего не нашел. Так, железки.
А если их действительно завалили орлы Спитамена, согдийского Дениса Давыдова? И золото пошло на борьбу с македонскими французами?
Как скучно!
И меч ведь согдийский.
Чепуха. Мой Согд ничего об этом не говорил. Если бы караван преследовали партизаны, преследовали и накрыли, он бы знал. Знал бы предок, всю эту золотую лихорадку затеявший. Все знали бы. Значит, золото на месте. Где-то рядом.
Воспрянул духом. Завалил пещерку, допил свой чифирок и потопал в лагерь, солнцем палимый.
Надо выпить. "Буль-буль".
В лагере увидел Надежду с хохленком. Они, масляные, сидели на скамеечке у камералки. Рядышком. Локоть к локтю, задница к заднице. Юра Житник точно нашептал, что Инесса давеча на коленках моих сидела, кудри теребя.
Хорошая девочка эта Инесса. Чувствительная. Чувствует, что у нас с Надей революционная ситуация, и можно увести.
Постоял перед ними, обозревая идиллию. Скинул рюкзак. Закурил, сев на корточки. Стал думать, что делать дальше. Мишка скис от тяжелого взгляда исподлобья, взял рюкзак, ушел разбирать. Я ведь его, коллектора, специально не взял с собой. И правильно сделал.
Она сидела, руки в брюках.
Улыбочка виноградно-зеленая. Как будто я лиса, и мне не достать. Но и я не промах, хоть личность кислая. Вертолет как раз над хребтом затарахтел. Это к нам. Поглядел на него, пошел в кубрик, переоделся в чистое и улетел с одной бляхой в кармане, благо отгулы были.
Сын у свояченицы был. Бросился к нему, а он к ней, испуганный, прижался. Совсем забыл за два месяца.
Тоскливо стало, нехорошо. А в городе -- никого. Все товарищи в полях.
Пошел к Мишке Молокандову. Он еврей и тоже Мишка, но друг. Заплатил за бляху по-божески, сколько просил, да еще добавил от доброты душевной. На бутылку.
"Буль-буль-буль", -- это я выпил.
Жаль только, он по зубам специалист. Зубы из такого золота -- это пошло, я бы не смог такую бляху во рту носить.
На следующий день в Гаграх был. Весь из себя пижон. Да, деньги это что-то. Они, наверное, с женщинами близкие родственники. Родная кровь. Хоть дома оставь, в самом дальнем углу под подушкой и утюгом, а женщины почувствуют, что они у тебя есть. И в каком количестве. Почувствуют и такую рожицу скорчат, мимо не пройдешь. Вот и я не прошел. Три раза не прошел - столько их со мной увязалось, пока в ресторан на взморье шагал. Еще несколько хотело, но первые локотками остренькими быстро их урезонили.
Это понятно. Ведь, по сути, за мной караван шел. Ослов и ослиц. С золотом Македонского.
В ресторане сели за стол в виду сини морской, дамы меню взяли, сидят, смотрят цены побольше пальчиками розовыми выискивают. А я на них смотрю. Красивые, аж дух захватывает. И что им честно не живется? Охота, что ли, по ресторанам с такими невыясненными личностями питаться и потом ночевать вповалку? А если у меня ангина?
Не люблю жадных. Заказали столько, что всем моим проходчикам (их три бригады) на тормозки хватило бы -- а питаются они знаменито, одной колбасы в бутерброд до килограмма уходит Я официанту шепнул, и он принес им кабачковой икры и хлеба серого булку. Ну и шампанского, разумеется. Выпил, я раздобрел, икорки покушал -- хороша! Не то, что у нас, в горах, зачернелая сверху, Нина Суслановна, завскладом, ее из военных запасов привозит, наверное, Александра Македонского. В общем, выпил, раздобрел и заказы девочек с прибытком разморозил. Поели славно, и в море полезли, слава богу, под боком. Ночью, под луной здорово купаться. Да, ночью, так девчатам из-за стола выходить не хотелось. Искупались, в песок легли рядышком, и тут одна, черненькая, с голубыми глазами, Агидель ее звали, пакетик цветной достает...
Чего не люблю, так это резинок. Это то же самое, что внутривенно питаться. И полной связи нет, не говоря уж о чувственной искре -- резина ведь изолятор.
-- Слушай, -- говорю, -- не надо шубы, давай так.
-- Нет, -- отвечает,-- человек ты хороший, судя по всему, и нам не хочется, чтобы ты домой скучным ехал и нас недобрым словом поминал.
-- А что, милая Агидель, -- удивляюсь, -- вы того?
-- А как же, -- как Отелло темно улыбнулась, и я почувствовал себя помолившейся Дездемоной. -- У меня трипперок небольшой, но хронический, -- а я с ней взасос целовался! -- у Кати (майнридовская такая сущая креолочка в длинном белом платье, она второй в расчете была) тоже...
-- А у Матильды что?
Матильда -- это третий их номер, сущий цветок магнолии с орхидеей в одном стакане. Нравилась она мне больше других, вот и спросил.
-- А у нее конъюнктивит хренов. Как пососет, так у клиента глаза красные, как у светофора. Один знакомый венеролог говорил, что другой такой девушки во всем свете нет, кроме как у нас, да во Франции одна, но пролеченная.
Подумал, я подумал и отказался:
-- Не, давайте платонически общаться или вообще нажремся до посинения, чтобы спать не хотелось.
А сам уже горы родные вспоминаю, воздух горный, чистый, как слеза, совсем без бактерий. Бог с ним, с Мишкой-хохленком, через него, по крайней мере, не подцепишь. А можно и с Инессой -- она чистюля. Ушел бы к ней, но ведь Дева. А с Девами жить -- это год за три.
-- Нет, -- говорит Агидель, -- придется тебе трусишки снимать. Мы ведь по сценарию работаем.
-- По какому такому сценарию? -- если бы вы знали, какие пирожки на 5-ой штольне печет Францевна! А какая в столовой чистота -- мухи от тоски десятками дохнут!
-- А такому. Ты трахаешь меня здесь, Катюшу по дороге в пальмовой роще, а Матильду в своем номере. И в самом конце, когда она станет рыдать от восторга -- она всегда, как крокодил рыдает, -- мы впускаем Вахтанга, ее папашу, с нарядом милиции, и они тебя раздевают.
-- Не понял? -- ночью выйдешь из палатки, а звезды с кулак. Красиво, сплошная эстетика!
-- Ну, бабки отнимут и все такое.
-- Понятно. А по-другому нельзя? -- а банька? Классная у нас на разведке банька, хоть и соляркой топят. По три раза на неделе ходил.
-- Нет, деньги же у тебя в номере, сам говорил.
-- А если я сейчас закричу или убегу?
-- Вахтанг с нарядом поймают. За попытку группового изнасилования.
-- Это как так? Ведь я один?
-- Так нас трое.
-- Значит, без вариантов? -- осунулся я.
-- Ну да, -- если бы вы видели, как она улыбалась! Дева Мария непорочная, да и только.
-- А может, без секса обойдемся? Я просто так деньги отдам.
-- Не, не получится.
-- Почему?
-- Видишь ли, ты можешь и не верить, но нам после всего очень тебя хочется. Ты такой щедрый, сладенький и мальчик у тебя будь здоров. Так что ложись и получай удовольствия. И не бойся, резинки у нас французские. Кстати, ты знаешь, как безопасно переспать с тремя больными женщинами при помощи двух презервативов? Сейчас мы тебе покажем -- это просто. Надо просто надеть два презерватива, потом верхний надеть наизнанку, а перед третьей его снять. Здорово, да?
Слышать это было выше моих сил, хотя, думаю, врала она о болезнях для остроты ощущений. Вскочил, короче, как угорелый, схватил джинсы, курточку с деньгами в подкладочке и рванул в сторону российской границы. Сколько народу за мной бежало -- не знаю, не оборачивался, но топот сзади слышался впечатляющий. А мне что? Мне наплевать. Я же после полусотни маршрутов на высокогорье на уровень моря явился, кто бы меня догнал? Потом хорошо было. На берегу диком ночевал. Подстилочку из сухой морской травы организовал -- так йодом пахла, аж очистился! -- крабов насобирал, испек на углях, поел, не торопясь, и за астрономию принялся. Полярную звезду нашел, потом еще что-то, и тут звезды западали. Желаний загадал тьму. И сына касающихся, и Надежды с ее хохленком, и мягкости своей душевной.
Потом в Сочи отдыхал. И так там за неделю нагулялся, что накрепко решил больше не гулять, а тяжело работать -- это здоровее. А бляхи (другое слово написал, похожее, пришлось исправлять) пусть пока полежат.
________________________________________________________________
Многостишья
1.
Вечер этот пройдет, завтра он будет другим.
В пепле костер умрет, в соснах растает дым...
Пламя шепчет: "Прощай, вечер этот пройдет.
В кружках дымится чай, завтра в них будет лед..."
Искры, искры в разлет - что-то костер сердит.
"Вечер этот пройдет" - он, распалясь, твердит.
Ты опустила глаза, но им рвануться в лет -
Лишь упадет роса, вечер этот пройдет...
2.
Вечер этот прошел, он превратился в пыль.
Ветер ее нашел и над тайгою взмыл.
Солнце сникло в пыли, светит вчерашним сном.
Тени в одну слились, сосны стоят крестом.
В сумраке я забыл запах твоих волос.
Память распалась в пыль, ветер ее унес.
Скоро где-то вдали он обнимет тебя
И умчит в ковыли, пылью ночь серебря...
Двустишье:
Змея орла
Переползла.
Одностишье:
Шелковой нитью обвился червь.
Бесстишье:
________________________________________________________________
Миновали кишлак. Безлюдный -- приехали ранним утром милиционеры и под конвоем увезли всех жителей в долины, поближе к хлопковым плантациям. В домах все на месте, во дворах и переулках -- куры. Не успела въехать вслед за Олегом на втершуюся в обрыв тропу, как кобылу толкнуло вперед-вверх. Оглянулась -- черная лошадиная морда!
Дышит прямо в лицо.
Глаза выпучены.
Оскаленная пасть.
Толчок за толчком. Наяривает кобылу.
Вперед-вверх, вперед-вверх.
Прыгать?! В пропасть?
Нет!!!
И тут крик Олега сквозь грохот реки:
-- Пригнись!!!
Наган бахнул, лишь прикоснулась щекой к кобыльей шее.
Жеребец полетел вниз. Упал в воду.
-- Жалко парня, -- сказал Олег, застегивая кобуру.
Рассказ мамы о первой студенческой практике.
________________________________________________________________
E-mail Полине.
"Карандаш "Искусство".
Карандаш был желто-зеленым и очень бледным. Таким бледным, что им невозможно было сделать заметку, подчеркнуть что-нибудь, закрасить или подмазать. Долгие годы он жил в хрустальном стаканчике вместе с отверточкой, с помощью которой раскручивался системный блок, с ножиком, обрезавшим фотографии и бумагу; с ручками, переносившими на бумагу мысли, телефоны и имена, с пинцетом, выщипывавшим волосы, выраставшие на носу; с надфилем, который просто приятно было подержать в руках.
Его, ни с того, ни с сего, дала мне ты, когда я уходил из дома. Как я сейчас думаю, дала с тайным смыслом, а не потому, что он был не нужен. Ты знала, что он может пригодиться только мне.
Он пригодился.
Чувствуя себя бледным и ненужным, я старался быть ярче, старался пригодиться, но не так, как пинцет или надфиль.
Поглядывая на него, я записывал свои мысли. Поначалу они выходили бледными, но я старался и слова, штрих за штрихом, становились видимыми.
Я хотел бы вернуть тебе этот карандаш.
Возьмешь?
________________________________________________________________
...Через неделю после того, как меня поселили в больнице, пришла посетительница. Она была в легком летнем платьице и босоножках, и я, узнав в ней маму Лену, чуть не заплакал. Мне очень не хотелось идти в столовую пединститута и есть там серые котлеты со скользкой шрапнелью, а потом идти рука в руке и отвечать "да" или "нет" на придуманные вопросы. Но потом внутри у меня потеплело, потому что в столовую пединститута идти не пришлось -- мама Лена принесла котлетки с собой, и они были без скользкой перловки и очень вкусными. Пока я ел, она сидела рядом, и ее тепло, не вызывавшее уже испуга, проникало в меня вместе с теплом котлеток, проникало и производило в душе странные изменения. Эти изменения выражались в том, что я теплел все глубже и глубже, а когда тепло дошло до нутра и растворило желчь, добро начало распространятся из меня, распространясь далеко, соединило со всеми людьми -- добрыми и недобрыми -- и моя клетка, моя яма, моя западня, мое "Я" превратилось в "Мы", и я, почувствовав себя святым, и расплакался. Мама не расстроилась, она увидела, что слезы сына -- не влага печали, но счастья, и, обняв меня за плечи, тоже заплакала. Если бы мы плакали так вечно, если бы я вечно видел, что иду в столовую с девушкой, которая очень скоро станет старенькой женщиной, боящейся умереть, и она бы вечно видела, кого ведет в столовую -- не рожденного ею ребенка, а маленький, задумчивый мир, ежеминутно готовый и коллапсировать, и протянуться до бесконечности, то возвращаться в палату бы не пришлось, мы бы унеслись навеки в райские безвременные кущи и жили бы там вечно... Но слезы кончились, как кончались котлетки и шрапнель, и мы распростились, очищенные, и вместо небес встали на свои места в чуть просветлившемся кристалле жизни.
________________________________________________________________
...Через полгода, видимо, решив вкусить от столичной жизни, Надя вернулась. Несколько месяцев мы счастливо (на мой взгляд) обитали на Арбате в квартире над магазином "Плакаты". Летом, отправив Александра в пионерский лагерь, поехали на полевые работы на Ягноб. В дороге она увлеклась Женей Губиным, разудалым моим шофером -- белобрысым, с белесо-голубыми глазами и золотым передним зубом, обожавшим выражения типа "Лечу, как фанера над Парижем", "Эх, нажраться бы, да поблевать".
Они предавались любви, пока я ходил в маршруты или сидел в архивах.
Это было что-то! Я был раздавлен, уничтожен. Мне казалось, что нарушен основной закон природы, и очень скоро она (природа) во что-то непотребное превратится, уже превращается.
И она превратилась. Это случилось после того, как Губин сказал: "Не надо Надюхе сегодня в маршрут - у нее менструации". Чтобы спасти природу, я не внял ушам и сочинил какое-то объяснение. И на заправке на дороге в Ташкент, на базу института, тоже сочинил. Женька, странно глядя, попросил достать из его бумажника талоны на бензин и я, выполняя его просьбу, обнаружил фотографию смеющейся Надежды. Подписанную моими стихами в момент, когда счастье обладания ею переполняло меня.
Сейчас эти эпизоды видятся мне поставленными. Их поставила Надя, поставила, чтобы отомстить. За что? Об этом позже.
Вторые аспирантские полевые работы на Ягнобе начались с Татьяной, учительницей французского языка, решившей провести отпуск подальше от Москвы. По дороге из Ташкента в Душанбе мы завернули на Искандер, и там, рядом с машиной, в кабине которой ворочался и кряхтел холостой шофер Витя, я несколько ночей подряд готовился к встрече с Надей, оставшейся с Губиным в Душанбе. Готовился в спальном мешке Татьяны.
Надя, и не поздоровавшись, потребовала немедленного развода. Я хотел предложить ей все, но она хотела одного развода.
Я растерялся. Меня выкидывали, меня выскребали вновь. У меня отнимали то, что, казалась, отнять невозможно -- сына. Я смотрел на нее, уверенно-взволнованную, стоявшую передо мной в коротком облегающем летнем платье так идущего ей салатного цвета, открывавшем лакомые шею и грудь, стройные, гладкие ноги и понимал свою ничтожность, понимал, что нужна мне не она, а ее ладное, шелковое, сладкое тело. Мне не хотелось отдавать это тело другому. Мне самому хотелось трогать его руками и оставлять в нем сперму.
Вот тогда я стал таким. Я, выскобленный жизнью человечек, хотел выскрести другого человека, выскрести из его жизни, выскрести, чтобы пользоваться им.
Я не пошел вразнос. Не пошел, потому что твердо знал: я -- это я, и у меня свой крест, свой путь. И очередной шаг на этом пути -- диссертация. Не потому, что она добавит веса в обществе и самоуважения, а потому что предоставит известную свободу в действиях. Жизнь двинулась своим чередом, и пришла пора провожать Таню и встречать Клару, молоденькую длинноногую лаборантку. Невзирая на бурчанье Вити: "Вот стерва, у него ведь еще спальный мешок от Таньки не остыл", она, совершенно непосредственная, стала строить глазки будущему светилу советской геологической науки. Перед отъездом в горы мы несколько дней провели на душанбинской перевалочной базе. Вечерами, вернувшись из пыльных архивов, я наслаждался долгожданной прохладой, лежа, как в раю, на раскладушке под тенистыми деревьями, она неслышно подходила и нежно целовала в губы. Я, лишившийся своего "Мы", своей женской ипостаси, и ставший потому более мужчиной, чем был, привлекал ее к себе и невозмутимо делал то, что делает в таких ситуациях настоящий мужчина.
Тем временем Губин стал казаться Надежде мужланом, да и Витя, бывавший у них, передал мои слова, что обстановку на перевалочной базе нельзя назвать вполне райской, потому что гурии работают не скопом, а посменно, и она пришла на базу расфуфыренной. Я помню этот эпизод отчетливо, наверное, потому что был тогда нарасхват.
...Мы сидели во дворе за круглым столом, уставленном бутылками и яствами; Надя, закинув ногу на ногу, с дымящейся сигаретой в претенциозно отставленной руке, внимательно рассматривала тяготевшую ко мне Клару.
-- Нет, ничего у тебя с ним не получится, -- наконец, сказала она безапелляционно.
-- Почему-у? -- растерянно моргая длинными ресницами, поинтересовалась девушка.
-- Ты ноги бреешь, а он этого не любит. Провинциал он, понимаешь? -- улыбаясь, Надежда вытянула гладенькую, но, тем не менее, никогда не знавшую эпиляции ножку и повертела ею то так, то эдак.
В общем, взяли меня за рога красиво и с куражом, и тем же днем мы втроем переехали к Кузнечику на квартиру. После ужина -- конечно же, отменного -- у нас с ней была любовь, в продолжение которой Клара в соседней комнате смотрела мультики.
Все получилось просто -- девушка пыталась заполучить меня, но Надя предложила больше. Что предложила? Оргию. Кураж, замешанный на бесстыдстве, радость освобождения, освобождения животного от пут нравственности, которые я испытал в полной мере и помню до сих пор. Я раз за разом вгонял в нее член, она стонала, а моя вчерашняя любовница смотрела "Ну, погоди!" и ела "дамский пальчик", перед тем предложенный ей Кузнечиком...
Почему мы не пригласили в постель Клару?! Она бы согласилась, без сомнения согласилась! А если бы не согласилась, я нашел бы убеждающие слова. И неудача, провал, превратились бы для нее в забавное приключение, о котором можно было пошептаться с подругами. Нет, если это не пришло мне в голову, значит, тогда я был лучше...
В Москве Клара пыталась восстановить наши отношения, но я ждал Надю.
_______________________________________________________________
Ночью был сон. Бог, похожий на отца Иосифа, говорил маме, что она непременно должна родить, потому что каждый ребенок -- это и его, Бога, сын, и потому каждый ребенок, родившийся на Земле, есть потенциальный Христос...
-- Что, мой сын тоже будет Христом? -- вопросила мать.
-- Я же говорил, что каждый ребенок, и мальчик, и девочка, есть мои дети! И все они рождаются, чтобы попытаться спасти человечество, или хотя бы что-то для него сделать. Однако многие, почти все, по тем или иным человеческим причинам не добираются до собственной Голгофы. И потому в последнее время меня стали одолевать недобрые предчувствия. Люди не хотят спастись, и потому их дети вырастают просто людьми и умирают в муках.
Я увидел, как мама Мария, дававшая мне ноздреватый теплый хлеб с сахаром и отобравшая шубу, умирает от боли, проевшей все тело до мозга костей. Она хотела добра дочери Лене, она просто хотела, чтобы у той была хорошая семью, в которую приятно ходить в гости. Но ничего не получилось, и вот, она умирает.
Увидел, как слепой дядя Иван, замечательный плотник (сделавший стол с которого я, пятилетний, стибрил рюмку водки), растапливает печь, закрывает заслонку и ложится в постель, рассчитывая не проснуться, потому что две недели никого не приходил.
Увидел отца Иосифа, протянувшего мне пустой коробок, родивший дом. У него недержание мочи -- следствие контузии, и последние месяцы жизни мама Мария стелет ему в холодной прихожей.
Увидел старшего Карнафеля, называвшего меня Вакулой. Он умер от рака, внутри у него почти все вырезали.
Увидел Христа. Он умирал на кресте. Умирал светло, без обиды. Ему было больно, но не страшно. Потому что смерть на кресте -- это роды, болезненные, но роды.
Я открыл глаза. Сна как не бывало. Каждый человек рождается Христом?! И за последние два с лишним тысячелетия со дня рождения первого никому больше не удалось пройти путь до конца? До Голгофы? До вознесения? До чувственного взрыва, потрясшего людей? Нет, без сомнения, многим удалось это сделать, но лишь Иисус получил мировую известность. Многие прошли этот путь, и, может быть, благодаря им, человечество существует до сих пор.
И я родился Христом, но не смог пройти положенного пути. Не смог пройти квалификации. Заблудился в трех соснах, прохудился. Истерся.
Нет. Еще не вечер, я еще иду, точнее, я все еще стараюсь встать на ноги. И встану, и пойду, и дойду до своего креста.
Я дойду? И стану символом добра? Окончательно потерявшийся человек, человек, всю жизнь переливавший из пустого в порожнее?
Почему нет? Ведь Макмерфи, развратник и хулиган из "Гнезда кукушки" тоже был Христом. Он был им в психиатрической лечебнице, в которую его поместили Ироды, и в ней он многих спас или указал путь к спасению. И за это люди Сатаны казнили его, как Христа, но современно казнили, электрошоком.
Макмерфи казнили электрошоком. Его палачи догадывались, что он -- Христос, и потому убили душу, оставив живым тело. Первого Иисуса убили гуманнее. Убили одно тело.
Макмерфи, как и Христос, чуждался "благополучных" и проповедовал немощным и проституткам, потерявшимся и ищущим, параноикам и шизофреникам. И лечил. Лечил, несмотря на то, что был распутником и хулиганом, лечил, потому что оставался человеком, то есть не мог смотреть, как убивают в человеке человеческое.
Нет, он не мог смотреть, как убивают в человеке Божье начало.
Оставался человеком, и потому спасал... Вот почему я лечу в тартарары. Я лечу, мои дети летят. Смотрел в не ту сторону, шел не туда и не смог стать Христом. И другие не смогли стать. И потому тяготение человеческой души к святому, к Богу, не реализовывается, и люди становятся все более безнравственными. Все более они уверяются, что за человека бесполезно бороться, и потому гонятся за деньгами, чтобы обезопасить себя от людей; они борются за здоровье собак, коров и кошек, в отношение которых понятие о гуманизме неприменимо.
Борются за чистоту атмосферы и воды, борются за чистоту мертвой природы, бесконечная организованность которой вызывает мысли о существовании нравственности нечеловеческой, и, значит, доброй.
Я появился в человеческом обществе, появился из природы глубоко гуманным человеком, все появились глубоко гуманными, появились Христами, появились, чтобы волей обстоятельств, нет, волей близких, волей родных, волей случая упасть в пропасть смерти.
Бег в золотом тумане
Не везет...
Не везло в жизни и в смерти не везет...
Большинство моих безвременно погибших коллег и друзей отправлялись на тот свет стремительно, без проволочек, рассуждений и речей... Вот Витька-Помидор, горный мастер, многолетний компаньон по преферансу и междусобойчикам, тот, наверное, и вовсе не успел прочувствовать своего перехода в мир иной. Да и как успеешь прочувствовать, размазывающий тебя по шпалам чемодан килограммов в девятьсот? Когда его, этот чемодан, упавший с кровли штрека зацепили тросом и с помощью электровоза поставили на попа, то каску снимать было не перед кем: от Помидора осталось одно мокрое место -- потеки давленого мяса, да прорванная костями спецуха...
...А Борька Крылов? Дурак, в маршруте полез в лоб, на отвесные скалы, хотел рудную зону до конца проследить... Ему ведь тоже повезло: летел секунды три всего, а потом шмяк -- и готово! Всего три секунды отчаяния! Или даже меньше... Потом врачи с санитарного вертолета сказали, что он, скорее всего, в полете умер.
...А как друг мой с детства, Женька Гаврилов погиб? Речку ночью по перекату переходил, курице по колено, оступился -- и шмяк затылком об камень! Глупо, конечно, но быстро и качественно...
...А взрывник наш Савватеич? Тоже быстро и очень впечатляюще... На гребне жизни, можно сказать, хоть пьесу пиши... Спустился в отгул и домой, дурак, сразу пошел. Не сообщил по телефону о своем появлении. Что с него возьмешь? Джентльменом никогда не был... Ну, пришел и звонит в дверь, а ему, естественно, не открывают. Соседки улыбаются, запасной аэродром предлагают, знают, стервы, каков мужик после трех месяцев голодухи... А он нервный стал, засуетился. Подпер дверь доской подвернувшейся и во двор пошел проветрится, выход сообразить. Покурил там под вишнями в цвету, в окно свое на втором этаже глядючи, потом в рюкзачке покопался и боевик снарядил. Снарядил, поджег шнур и стал в форточку закидывать. Но, видимо, сильно не в себе был. Промахнулся дважды, а как в третий раз хотел бросить, боевик-то у него аккурат за головой взорвался. Зануда... Жена, говорят, сильно потом волновалась. Когда ей мужнин глаз на жилочке показали... На вишневой веточке висел... Вот так вот.
...А Блитштейн-хитрюга? Его палатку на буровой ночью лавиной накрыло, на третий день откапали. И что вы думаете? Он умер от удушья на вторые сутки? Нет! Этот счастливчик успел-таки впрыгнуть в сминаемую снежной массой дверную раму и его мгновенно передавило надвое!
Мгновенно...
________________________________________________________________
"Однажды подымались, и был с нами Олор -- ты не знаешь, он ведь воевал и майор. На штольне, где с вахтовки на лошадей пересаживались, он так набухался, что в седле не держался категорически. Дело шло к вечеру, до ночи надо было еще километров пятнадцать проехать до перевалочного лагеря, и мы его привязали к вьючному седлу намертво, по рукам и ногам привязали. В лагерь пришли ночью, попили корейскую дешевую -- вот ведь гадость! -- и спать. Утром встали и с дурными головами наверх поперлись. И только километра через два Костя вспомнил, что Олора накануне никто с лошади не снимал и что утром его никто не видел. Ну, бросились назад, и скоро нашли Октябрьскую революцию в дальней березовой роще -- она висела на веревках под пасшейся лошадью".
________________________________________________________________
-- Хохма была классная, -- стал рассказывать он, выпив. -- Подымались мы однажды с Виталиком Сосуновым в горы, и бензовоз, нас везший, сломался аккурат на базе партии -- она по дороге на Кумарх. А там пьянка от хребта до хребта: главная бухгалтерша сына женила. Нас, естественно не пригласили, мы еще салагами были, простыми что ни на есть техниками-геологами. Наслушавшись пьяного смеха и популярной музыки, легли ночевать в спальных мешках на полу одной из комнат недостроенного общежития. Виталик сразу заснул, а я раздумывал, жену молодую в халатике не запахнутом вспоминал. И надо же, на самом интересном месте дверь нашей опочивальни раскрылась, и на пороге в свете коридорной лампочки возникли три пьяненькие и, можно сказать, симпатичные в яркой подсветке сзади дамы. Появились и стали пальцами тыкать: "Этого возьмем или того?" Выбрали, естественно, не целованного розовощекого Виталика, схватили спальный мешок за корму и, алчно хохоча, утащили. Я, конечно, расстроился, лежу, судьбу скупую кляну. И вот, когда уже заснул почти, дверь снова открылась, и на пороге опять эти бабы! Пьяные в дугу, стоят, качаются, глаза фокусируют.
"Все! -- думаю с некоторым оптимизмом, -- стерли Виталика до лопаток! Мой час настал!"
Когда зенки их, наконец, на мне сошлись, и я обнаружился в определенных координатах, двинулись они в комнату, шажок за шажком ноги вперед выбрасывая, за мешок схватились и потащили. Особо белобрысая старалась, Катей ее звали. Худая, как маркшейдерская рейка, шилом в нее не попадешь, не то, что мужским достоинством. Я каким-то чудом панику преодолел, изловчился, выбросил руки назад и успел-таки зацепиться за трубу парового отопления. Они пыхтят, тянут как бурлаки на Волге, падают поочередно, а я извиваюсь, ногой пытаюсь им в наглые лица попасть. Но когда бабень в три обхвата под названием Матильда на меня упала, сопротивлению конец пришел: придавили, запихали с головой в мешок и поволокли. Сначала по полу, потом по камням. Когда мешок расстегнули, увидел себя в экспедиционном камнехранилище под тусклой сороковаткой.
И вот, отдышавшись, вынули они меня, положили на спальный мешок в проходе между высокими, под три метра, стопками ящиков с дубликатами проб и образцами. Рейка Маркшейдерская бутылку откуда-то достала, налила водки полстакана и в горло мне вылила. А бабень в три обхвата задрала юбку, села без трусов чуть ниже живота и сидит, трется, кайфует, как асфальтовый каток. "Милый, -- говорит, -- ну что ты так кокетничаешь? Давай сам, а то вон Катюша стройненькая наша ленточкой яички твои перевяжет". И опять сидит, трется. Намокла уже, трепещет всем своим центнером, тощая за ноги меня держит, хохоча и приговаривая: "Давай, милый, давай".
Ну и стал я ей подыгрывать тазом, хотя центнер весила. Она расцвела, глаза прикрыла: "Хорошо, миленький, хорошо", -- шепчет. А я ногами в стопку ящиков уперся и раскачивать стал в такт ее движениям. И когда центнер похоти трусы с меня начал стаскивать, толкнул посильнее эту шаткую стопку, она подалась назад и, вернувшись, с грохотом на нас обрушилась. Ящики с образцами -- три пуда каждый, так что на всех хватило, тем более и другие стопки попадали. Но я ведь в позиции снизу был, переждал канонаду, как в блиндаже под этой теткой. Контузило, правда, слегка, но вылез, смотрю, а третья-то -- ничего девочка! Сидит под устоявшей стопкой -- кругленькая, ладненькая такая татарочка, с ямочками на щеках -- и улыбается. Пьяно чуть-чуть (или ушиблено -- не понял, не до частностей было), но в самый раз под это самое дело. Узнал ее сразу. Из какого-то незамужнего текстильного городка в бухгалтерию нашу приехала. Тут под ящиками Центнер с Рейкой застонали, но не от боли, это я сразу определил, а от досады. Я поправил ящики, чтобы не скоро вылезли, отряхнулся от пыли, взял девушку за руку и пошел с ней на пленэр...
А там, я скажу вам, красота! Гости уже по углам расползлись, тишина кругом природная, сверчками шитая. Речка трудится, шелестит на перекате по золотым камням, луна вылупилась огромная, смотрит, тенями своими любуется. А девица повисла на мне, прожгла грудь горячими сосками, впилась в губы. Упал я навзничь в густую люцерну, в саду персиковом для живскота партийного саженную, треснулся затылком о землю, и забыл совсем и о супруге, и о сыне семимесячном, и о вчерашнем споре с друзьями о верности семейной...
Утром пошел Виталика искать. Нашел в беседке чайной на берегу реки. Сидел он там в углу, пьяненький, и глаза прятал. Бледный весь, в засосах с головы до ног. Я...
-- Врет он все... -- перебил Чернова Житник презрительно. -- Про персиковый сад и люцерну. Мне Сосунок рассказывал по-другому. Это он с Агиделью из бухгалтерии в клевере валялся. А Черный всю ночь подушку тискал и так надолго расстроился, что Виталик, на буровую поднявшись, буровикам своим говорил: -- "Если хотите увидеть, что такое черная зависть, идите к Чернову и спросите, правда ли, что новенькая бухгалтерша е-тся?"
________________________________________________________________
Свернув с тропы направо, мы очутились в узком уютном ущелье. Солнце уже падало к горизонту, горы, ожившие в косых его лучах, притягивали глаза спокойной красотой.
Люблю горы. Тайга давит, в ней ты как пчела в высокой траве; она красива извне, сбоку. Особенно в Приморье, когда исцарапанный колючками аралии и элеутерококка, изгрызенный гнусом, посматриваешь с высокого морского берега на нее, кудряво-зелено-дикую, только-только тебя освободившую, посматриваешь, обнаженный, посматриваешь, неторопливо очищаясь от энцефалитных клещей, погрузившихся в тебя по самую задницу...
Тундра... С ней общаться лучше с вертолета, как впрочем, и с пустыней -- они не любят людей. А горы оживляют Землю... Горы -- это музыка природы, главное ее движение. Эта музыка зарождается в недрах, и все гладкое, ровное, поверхностное вздыбливается, устремляется к небесам. Да, на это требуются миллионы лет. И потому эту музыку не услышать, можно лишь почувствовать отдельные ее ноты, вернее отголоски этих нот -- шум горного потока, гул землетрясения, шепот лавины. Горы -- это сама жизнь, в них есть верх, и есть низ. Ты стоишь внизу и знаешь -- ты можешь подняться на самый верх, не в этом месте, так в другом. И на вершине знаешь -- здесь ты не навсегда. Там это становится понятным -- нельзя всегда быть на вершине. Не нужно. Человек должен спускаться. К подножью следующей горы".
________________________________________________________________
Я очнулся в абсолютном мраке. "Конец!!? -- тут же пронзила меня беспощадная мысль. -- Конец!" Допрыгался! Все!!!"
И страх устремился во все мое существо и, заполнив его до последней клеточки, взорвался неописуемым отчаянием. Я дико закричал, исступленно заметался по яме, в кровь разбил кулаки и локти о каменные стены. В конце концов, оступился, упал и, ударившись затылком о земляное дно, затих.
Последний раз я кричал так много лет назад на перевале Хоки, в самом сердце Южного Тянь-Шаня.
Поздней осенью мы шли через Гиссарский хребет в отгул. Я, геолог-первогодок, был в тяжелых отриконенных ботинках - перед выходом лень было бежать из верхнего лагеря на пятую штольню за оставшимися там сапогами. Да и некогда -- ведь ушли мы менее чем через час после получения радиограммы, сообщавшей, что вертолета ввиду нелетной погоды не будет ни сегодня, ни тем более завтра, 7 ноября. Внезапно и обильно выпавший мокрый снег прилипал к триконям двадцатисантиметровой подошвой, сбить которую с каждым километром становилось все труднее и труднее.
На двенадцатом часу перехода я начал отключатся: сначала ушли мысли, затем закрылись глаза. Остались одни ноги -- поднял, поставил, поднял, поставил...Очнувшись, увидел себя по пояс в снегу на незнакомом крутом склоне, вровень с вершинами гор... Один, совершенно один в безмолвной снежной пустыне! И я закричал жутко и пронзительно...
Лишь полчаса спустя, обезумевший от страха, я увидел далеко внизу цепочку бредущих товарищей. Потом они смеялись надо мной. Те, кто дошел...
________________________________________________________________
На ней были прозрачные небесно-голубые шаровары, совсем не скрывавшие белизны и нежности бедер.
Казалось, что ее обнаженные, детской откровенности ступни не приминали ворса ковра.
Ее животик своим пупком пригвождал взгляд навеки и если вы смогли бы и отвести от него глаза, то сразу же поняли бы, что этот божественный образ навеки запечатлелся в вашей сетчатке и отныне будет с вами всегда...
Ее лицо было скрыто небесно-голубой накидкой, и я чувствовал замершим сердцем, что, когда я пойму, что не видел в своей жизни черт прелестнее и что совершеннее, нет, желаннее, нет, восхитительнее черт не может быть во Вселенной -- эта накидка будет откинута и дыхание мое замрет в абсолютном восторге...
Ее груди! Вспомните тысячи бюстов, тысячи умопомрачительных сосков всех всевозможных рекламных королев и богинь и рыдайте - вы не видели ничего! Позже я добавлю красок и подробностей к ее описанию -- невозможно, выше человеческих сил описать в единую попытку всю бездонность ее человеческой привлекательности и всю божественность ее внутреннего совершенства!
По приведенному описанию девушки легко можно представить каким зигзагом двигались мои изумленные глаза от одной ее прелести к другой, двигались в тщетной попытке постичь их совершенство, сущность и предназначение, в попытке постичь, почему мне дозволено быть зрителем, почему же, почему мне даровано величайшее счастье видеть и запомнить все это?
Видеть и запомнить... И только! Я чудесным образом очутился в земном раю, где, видимо, все возможно, но чувствовал, что вопрос о моей мужской состоятельности после всего случившегося в пустыне (было ли все это?) все еще стоит на повестке дня.
_______________________________________________________________
Разговор наш сломался, мы закурили и стали обдумывать, что делать дальше. И тут на свободное место рядом с Сергеем упал мужик с тремя чистыми стаканами в руках. На лацкане его засаленного пиджака был приколот большой белый круглый значок с отчетливой красной надписью "МЕНЯЮ ЖЕНУ НА ШИФЕР".
Мужик был ликом ужасен и вровень с нами пьян. Похож он был на высохшего от скудной закуски алкоголика-дизелиста, одного из тех, кто хоть на месяц, но скрывается в геологоразведочных партиях от неодолимой тяги к спиртному.
Из первых его слов мы узнали, что, он действительно был бульдозеристом, а потом и горнорабочим в Гиссарской геолого-съемочной партии, работал на участке ПакрЩт и на КумАрхе.
-- Послушай, послушай, дорогой! -- услышав о Кумархе, воскликнул я. Что-то в лице собеседника показалось мне знакомым. -- Ну конечно! Кажется, я тебя, голубчик, припоминаю! В 77-ом, да, в 77 году, где-то в августе, ты неделю или даже меньше работал на Восточном участке?
-- Да, вкалывал до пердячего пара. Пока Варакин меня не выпер.
-- И знаешь, за что его выперли? -- хмыкнув, обратился я к облокотившемуся на стол Сергею. -- В то поле при перегоне с Кумарха в сай ютный, где мы буровые ставили, пропал новенький бульдозер С-100, ведомый не кем-нибудь, а вот этим симпатичным и, видимо, законопослушным гражданином. Через сутки с Уютного передали по рации, что бульдозер к ним не пришел, да и на дороге его нет.
Ну, что делать? Поехали на 66-том искать по свежим следам. До сая Дальнего все нормально было: следы бульдозера аккурат по колее шли. А после Дальнего чудеса сплошные начались -- несколько раз обрывались следы траков у самого края дороги! Уходят следы в обрыв, под откос -- и все тут! И через километр-другой вновь снизу появляются! И кончились все эти чудеса аккурат на финишной перед буровыми прямой, на которой мы и нагнали его бульдозер... Помятый слегка, но как в ни в чем не бывало тарахтящий в нужную сторону!
-- Ну, шифернулся пару раз под откос, -- недоуменно пожал плечами бывший бульдозерист. -- Керной был в доску, закемарил за рычагами. И пришкандылялся с опозданием всего на сутки. Помял, правда, чехарак немного... Первый раз ведь метров на двести сполз... Чуть не перевернулся, на скалу бросило. Но к вечеру отрихтовал все. Сделовил на плешь. А этот гад пархатый по морде надавал и уволил...
-- Да, Варакин с такими особенно не церемонился, -- согласился я. -- Но хорошо помню, когда ты с рюкзаком на вахтовку в город садился, он сказал мне и с досадой сказал: "Жаль, классный бульдозерист... Бог за рычагами. До сих пор не понимаю, как он, ночью, пьяный вусмерть, по такой крутизне на дорогу выбирался..."
Мы еще немного потрепались о нашем крутом главном инженере Варакине, вспомнили начальника партии Вашурова, бригадира проходчиков Елизарьева и других.
Понемногу разговор угас и Федя (так назвался наш собеседник) откинулся на спинку стула и глубоко задумался, вперив свои застывшие глаза в разделявший нас обычный гадюшечный натюрморт из облапанных пивных кружек, обглоданных останков вяленной рыбы, пустой солонки и переполненных пепельниц.
Через некоторое время он неожиданно очнулся, вытащил из ближайшей пепельницы отслужившую спичку, с минуту поковырял ею в ушах и под грязными корявыми ногтями, затем достал из бокового кармана пиджака початую поллитровку "Столичной", не спрашивая, разлил по принесенным стаканам, придвинул их к нам, тронул бутылкой и сказал:
-- Давай, мужики, выпьем, каляка есть.
И тут же, не дожидаясь нас, выцедил водку мелкими глотками, занюхал блестящим рукавом и, часто оглядываясь на дремлющего бармена и возившуюся в углу посудомойку, стал рассказывать тихим, часто переходящим в шепот, голосом... И вот что он рассказал:
В середине восьмидесятых, как раз перед событиями в Душанбе, после которых все рухнуло и убитые, истекающие кровью на асфальте, надолго стали обычным делом, Федя работал в геологической партии, переоценивающей месторождения и рудопроявления золота в ЯгнСбской долине. Вдвоем с одним проходчиком он занимался расчисткой старых штолен, пройденных вручную еще в середине 50-х годов на месторождении Уч-КадС. Жили они там же, в палатке, поставленной на промплощадке; участковый геолог приходил из базового лагеря раз в неделю, привозил продукты, документировал и опробовал очищенные от многолетних обвалов штольни, давал новые задания и был таков. Золота особого на этом месторождении не было -- так, встречались отдельные непротяженные участки с содержаниями 10-15 граммов на тонну.
И вот, когда почти все уже было сделано, они получили последнее задание -- по кварцевой жиле пробить вручную небольшую рассечку длинной 3-4 метра. После пятой отпалки они увидели в забое золото, много золота, очень много золота... Крупные, с кулак, самородки сидели в кварцевой жиле, рассекавшей забой от почвы до кровли.
В этой части Фединого повествования мата стало особенно много. Глаза его округлились, руками он в возбуждении стучал по столу, захлебывался словами. Сергей протянул ему свою кружку с остатками пива. Стуча зубами, разливая пиво по подбородку и черной от грязи рубашке, Федя выпил и жалобно посмотрел на мою, почти полную, кружку. Я кивнул, и он выпил и ее, к моему удовлетворению не разлив уже ни капли.
-- Ну, а дальше? -- спросил Кивелиди, стараясь казаться равнодушным.
-- Когда мы распихали по рюкзакам куски породы, в которых желтяка побольше было, в рассечку нарисовался Васька-геолог. Деловой такой... Сразу перо достал и начал желтяки царапать. Нож царапал их как свинец. "Золото, факт, -- сказал Васька, -- а в Душанбе -- резня. Русских режут. Все наши семейные уже смылись. Я зашел по пути, вас предупредить". Он хотел сказать "пока", но не успел -- я ударил его по тыкве булыжником. В нем тоже было золото!
И Федя взорвался диким хохотом, слюни его брызнули нам в лица.
-- Какого хрена ты все это рассказываешь? Не с кем больше язык почесать? -- брезгливо отираясь кулаком, резко спросил Сергей. -- Почему ждал столько лет?
-- Кончай икру метать, слушай дальше. Потом я для верности замочил и напарника своего, взял, сколько смог булыжников с желтизной, рванул капитально хавало штольни, и в Душанбе отчалил.
Потопал через Зидды. Там мне местные таджики сказали: "Не ходи дальше -- убьют". Но я пошлепал, хоть и щекотно было. На попутке догреб до ВарзСба и чуть ниже, на двадцатом километре, когда водила побрызгать вышел, меня, русака, засекли в кузове и с дрынами кинулись ко мне. Им, потом я узнал, их муллы сказали: "Гасите русских!"
Я прямо сверху, из кузова, сиганул в обрыв и брызнул в речку. Река там, братаны, стремная -- волны с пивной ларек, камни и водовороты, а я -- с мешком! Он мне козу заделал, уволок на дно, там я пару раз долбанулся о булыганы, захлебнулся почти... Все, думаю, хана, пц! До смертинки -- три пердинки. Бросил рюкзак, сам, в пень достатый, выплыл аж у Варзобского озера. Там опять ко мне пацанва бросилась с палками и кирпичами! Короче, я, как последнее говно, плыл по реке аж до самого города. Сплошной геморрой! Не поверите, братаны, плакал, как сука, б-я буду, воды в реке прибавилось. И все мой рюкзак в воде глючил.
-- Килограммов двадцать было? -- спросил Сергей и, улыбнувшись, добавил, -- там, ниже по реке уже, наверное, россыпь образовалась. Можно золотой песочек мыть... Ну а почему раньше туда не пошел? За золотишком-то?
-- Да в этот же день меня повязали, -- сказал Федя, опустив глаза. -- А что делать, командир? На безрыбье и раком станешь. Голый вассер в карманах, не до менжовки, в душе -- как кошка нассала, натырился взять пустую хату на улице Федина, не знал, что самооборона у них, русаков образовалась везде, особенно в микрорайонах.
Но, как говориться, зашел не в свою квартиру. Из самопала получил гвоздями в жопу, потом измолотили сапогами и сдали ментам. Тянул три года за мародерство. На зоне трепанись кому -- пропадешь и без копья останешься, потому как шестерка... А освободился когда, одному фраеру пургу спорол, верный кореш был, но скурвился он, пером мне в бок заехал... Пришлось замочить. Отверткой в бурчалку, га-га-га! А баба его, полюбовница моя старая, заложила. На воле полгода всего. Ходил, вот, присматривался. Но глухо -- кругом анчутки... Русских мало стало, одни старики дохлые. Хрен на блюде, а не люди...
-- Послушай, Сусанин, а ты не боишься? -- не отставал Сергей. -- Мы, хоть и не фраера, а народ интеллигентный, нальем тебе сейчас пару стаканов и в сортир за Операбалетом в дерьмо головой сунем. Ты, гад пархатый, заслужил участь говном чужим захлебнуться... Сами рванем в горы. Черный их знает, как свои яйца облупленные... Ну и все кино!
-- Можно и так... -- протянул Федя. -- Мартышка все хитрит, а жопа голая. Где ты сейчас аммонит, шнур, детонаторы нахляешь? -- А у меня там все заныкано. И банки, и сахар, сухари белинские, снаряжение кой-какое, что осталась от геологов -- палатки там, мешки спальные. Нахера вам все это переть на себе? Да и штольни там три и две из них взорваны. Придется вам наугад раскапывать. Пока раскопаете, народ кишлачный набежит и все пронюхает.
-- Может быть, ты и прав... -- задумчиво согласился Сергей.
-- И нужен будет вам кто-нибудь еще. Верняк, как я, га-га-га. Не в поле -- ветер, в жопе -- дым, -- засмеялся он своей шутке и, тепло глядя нам в глаза, продолжил:
-- А вы, я вижу, ребята толковые, не штымпованные. Ботаники, короче. Я вас сразу приметил. И друг другу, похоже, доверяете. Желтяк -- дерьмо! Я увидел -- двоих замочил, не думая... А вы -- корефаны. Мочить друг друга не станете. Может быть. Пока желтяк не увидите. Там его столько -- бабки столбом стоять будут!
И он опять взорвался диким хохотом.
_____________________
вверх^
к полной версии
понравилось!
в evernote