“…Она различала каждый комочек земли на клумбах, будто в глаз ей вставили микроскоп. Она различала хитросплетение веток на каждом дереве. В каждой былинке, в каждом цветке различала она все лепестки и жилки. Стаббс, садовник, шел по тропе, и она видела каждую пуговку на его гамашах; видела Бетти и Принца, своих упряжных лошадок, и никогда прежде не видела она так отчетливо белую звезду у Бетти на лбу и три длинных отдельных волоска, низко свисающих с хвоста Принца. Дальше, в квадрате двора, старые серые стены дома выглядели как новый поцарапанный фотоснимок; из громкоговорителя на террасе лилась танцевальная музыка, которую сейчас слушали в алеющей бархатом Венской опере. Собранная, подстегиваемая теперешним мигом, она одновременно испытывала странный страх, будто каждый раз, когда разверзалась пропасть времени и в ней тонула секунда, это было чревато опасностью. Такое сильное напряжение невозможно было долго выносить без муки. Быстрей, чем ей бы хотелось, будто ноги сами несли ее и не слушались, она прошла по саду и вошла в парк”.
“…Только и всего. Поднялась суматоха. Уилсон бросилась вниз. Уилсон надавала ему тумаков. Уилсон одержала над ним бесспорную победу. Она с бесчестьем увела его прочь. Какое бесчестье – напасть на мистера Браунинга и потерпеть поражение от руки Уилсон! Мистер Браунинг и пальцем не двинул. Унося с собой свои бисквиты, мистер Браунинг, невредимый, незыблемый, с совершенным хладнокровием поднимался по лестнице к мисс Барретт – один. Флаша увели прочь”.
“…Она выходила на широкие площади с черными, блистающими статуями дородных мужчин в наглухо застегнутых мундирах, с гарцующими конями, вздымающимися колоннами, взлетающими фонтанами и вспархивающими голубями. Шла, шла, шла по тротуарам, мимо домов и вдруг ужасно проголодалась; и на груди у нее что-то затрепетало с упреком: совсем, мол, меня забыла. Это был манускрипт поэмы «Дуб»”.
“…Он глянул через плечо. Леди, исконную, доисторическую леди, в коляске увозил лакей. Провез под аркой. Теперь лужок пусть. Крыша плывет навстречу. Гребя трубами по вечерней сини. Снова он здесь – дом; дом, который отменили. Какое счастье, что все это кончилось к чертовой матери – вся эта суетня и толкотня, все эти перстни и румяна. Он нагнулся, поднял роняющий лепестки пион. И снова – одиночество. И здравый смысл, газета в круге лампы... Но где моя собака? В конуре, на цепи? На висках у него вздулись и задрожали жилки. Он свистнул. И, освобожденный Кэндишем, через лужок, с пеной в ноздрях, примчался его Зораб”.
“…Ведь во всем, что говорила она, как бы она ни разливалась соловьем, всегда что-то оставалось утаенным; за всем, что она делала, как бы безоглядны ни были ее порывы, всегда скрывалось что-то. Так упрятан зеленый пламень в изумруде, так заточено в муравчатом холме солнце. Только снаружи была ясность – в глубине блуждали огненные языки. Вот загорелись – вот загасли; никогда не сияла Саша ровными лучами, как английские женщины; но тут, однако, припомнив леди Маргарет и ее юбки, Орландо осекся, запутался, зашелся, повлек Сашу по льду быстрей, быстрей, быстрей и клялся, что он настигнет пламя, найдет оправу, найдет управу, нырнет на дно за перлом и прочее, перемежая слова вздохами со всем пылом, свойственным поэту, когда стихи из него выдавливает боль.
А Саша все отмалчивалась. Когда, достаточно поговорив про то, что она лисица, олива, зеленый холм, Орландо ей выкладывал историю своего семейства: как их род один из древнейших в Британии; как они явились из Рима вместе с цезарями и вправе двигаться по Корсо (а это главная улица Рима) под кистями паланкина – честь, он пояснял, даруемая лишь наследникам порфироносцев (в нем была гордая наивность, довольно, впрочем, привлекательная), и, помолчав, спрашивал, а где же ее дом? Кто ее отец? Есть ли у нее братья? Отчего она здесь одна со своим дядей? И почему-то, хотя она отвечала с готовностью, Орландо делалось не по себе. Сперва он подозревал, что она не столь высокого происхождения, как ей бы хотелось, или что она стыдится диких обычаев своей страны, ибо ему приходилось слышать, что женщины в Московии носят бороды, а мужчины вниз от пояса покрыты шерстью; что те и другие смазываются салом для тепла, рвут мясо руками и живут в лачугах, где английский дворянин посовестится держать и скотину; и потому он решил не наседать на нее с расспросами. Однако, поразмыслив, он сообразил, что молчание объясняется какими-то другими причинами: ведь у самой Саши на подбородке не наблюдалось ни единой волосинки, облекали ее бархаты и жемчуга, и, судя по манерам, воспитывалась она отнюдь не в загоне для скота”. (с) Вирджиния Вульф